Капа замогильным голосом. – Этот шут гороховый использовал правое испанское дело и особенно испанок, чтобы потешить свое звездное самолюбие, к тому же он мерзкий трус.
Больше никто не произнес ни слова.
Может, Низан не знал предыстории, из‑за которой он невольно совершил подобный faux pas[170]. А может, и слышал, что Эррол Флинн флиртовал и с Гердой, но не придавал значения сплетням. Еще пару дней назад Капа утопил бы своего соперника в потоке гротескных анекдотов, но ни за что не произнес бы такой злобной фразы.
В купе воцарилось ледяное молчание. За окном мелькали горы и стада, а три пассажира замерли на своих местах, как в коконах. Так они и прибыли в Тулузу.
В Тулузе Капа держался, пока не выяснилось, что у них нет разрешения на репатриацию останков самолетом (можно ли это, подумала Рут, назвать репатриацией?). Герда осталась в Валенсии, в ожидании, когда ее погрузят в поезд, который будет идти с остановками на каждом блокпосте и на каждой убогой каталонской станции. После нескольких телефонных разговоров Поля Низана с Луи Арагоном было решено, что сотрудник «Сё суар» отправится в Портбоу, разберется с бюрократическими вопросами (неужели без carte de séjour[171] не обойтись даже трупу?) и сопроводит гроб, который доставит спецсостав французских железных дорог. Капа снова стал балластом, и его надо было срочно отправить обратно: во‑первых, чтобы избавить от бесконечного ожидания на границе, а во‑вторых, потому что мадам Серф, к счастью, вернувшись в Париж, могла оказать поддержку семье Герды, которая скоро прибудет из Белграда.
«Il arrive que des civils qui ont survécu à un bombardement tombent dans un état catatonique»[172], – записала Рут на лекции по первой помощи, посвященной распознаванию внутренних повреждений. Но она не знала, что делать с этим état catatonique, только радоваться, что на линии Тулуза – Париж немного промежуточных остановок. «Пусть поспит, ему это нужно», – сказала она себе и тоже закрыла глаза. Но уже в Каоре она снова их открыла. «Хотя бы отдохни», – убеждала она себя, снова закрывая глаза в тщетных попытках заглушить свои страдания. Ну почему именно я, твердила она про себя. Почему не Шим, не Картье-Брессон или не Штайны, ведь они были так близки с ними обоими? Да, почему не Лило Штайн, если Капе так нужно женское сочувствие? «Мы ведь даже не друзья, не настоящие друзья», – думала она, и это, возможно, в последнее время можно было сказать и о них с Гердой. Разве ты не видишь, в каком он состоянии, возмущенно сказала она самой себе и еще крепче сжала веки, обращаясь к той, что уже не могла слышать ее упреков. «А как же твоя семья? Ты никогда не упоминала, что твоя мать больна, а теперь я должна возиться с твоим отцом, с которым я всего пару раз в жизни здоровалась. Ты что, Герда, считала себя неуязвимой?»
Рут страстно ждала минуты, когда она останется одна, но теперь, когда эта минута тянулась от станции к станции, на нее обрушился гул собственных мыслей, бивший по барабанным перепонкам, точно под водой, накатывались волны усталости. «Неуязвима, да, конечно. Легко чувствовать себя неуязвимой, когда не думаешь о других. А мы тут делаем все возможное, и я даже не могу дать волю чувствам, потому что он сидит напротив. Ты его не видишь, не понимаешь, в каком он состоянии. Он мог бы спрыгнуть с поезда; сейчас он явно на это не способен, но лучше все равно приглядывать за ним. Ты когда‑нибудь задумывалась об этом? Думала ли о тех, кто останется?»
Это самокопание не приносило Рут облегчения – наоборот, она чувствовала себя все более жалкой, загнанной в ловушку тоски вперемешку с горечью, пока подступивший к горлу ком не вырвался наружу жалобным стоном. Рут ощущала, как он поднимается из самого нутра, чувствовала, что он похож на вопль дворовой кошки под окнами, но попытки его подавить только усилили внутренний звук, чистый и ужасающий. Ее губы сжались, челюсть задрожала, и она заплакала с закрытыми глазами. Сглатывая, вытирая руками слезы, Рут старалась дышать нормально и так ненадолго заснула.
Когда поезд остановился, Андре смотрел на нее.
– Где мы?
– Орлеан; по крайней мере, так сказал тот мужчина с большим чемоданом.
– Значит, осталось чуть больше часа. Кто‑нибудь из «Сё суар» отвезет тебя в гостиницу. К сожалению, как они объяснили, я не смогу этого сделать.
Андре продолжал на нее смотреть отрешенно. Догадался ли он, что она плакала? Наверное, глаза у нее все еще красные, под стать его припухшим глазам, искавшим ответного взгяда? Она непроизвольно шмыгнула носом.
– Entschuldige[173], Рут.
– За что?
– У тебя, наверное, дела, работа… кино.
– Да нет, сейчас все пляшут вокруг режиссера перед премьерой «Йошивары». Офюльсу пришлось довольствоваться японским садом в Порт‑де-Сен-Клу вместо съемок в Токио.
– И как тебе фильм?
– Каша из «Мадам Баттерфляй», «Богемы» и «Травиаты». Может, я несправедлива, но, судя по тем вариантам сценария, которые я печатала, советский фильм об украинских пчеловодах и то больше бы меня тронул.
Была ли улыбкой та гримаса, что появилась на лице Андре? Едва заметная, она опровергала диагноз l’état catatonique. Рут выучила, что устойчивая физическая реакция на внешние раздражители означает отсутствие тяжкого вреда здоровью. Они вернутся к жизни, даже Капа, так или иначе.
Она должна говорить с ним, рассказывать что угодно. Как насчет экзотического сада под Парижем? Очаровательное местечко с мостиком, фонарями, пагодой, чайным павильоном, домиками со стенами из рисовой бумаги, а рядом течет Сена и звенят звонки велосипедов в Булонском лесу…
– Сэйити, кажется, говорил мне про него…
– Сад только недавно открыли для посетителей, о нем почти никто не знает.
Так вместо «Йошивары», мелодрамы о гейше и русском офицере Рут рассказала Андре об Альбере Кане, сыне скототорговца, который основал банк в Париже во времена Belle Époque[174]. На баснословные доходы он приобрел виллу и землю под парк, чтобы воссоздать в нем все свои любимые места. Леса, как в его родных Вогезах или в далеком Колорадо, французский сад, английский и японский – самый большой, потому что одним из богатейших людей своего времени он сделался благодаря ценным бумагам, выпущенным императором Страны восходящего солнца. Но одних Садов Мира ему было мало. Он видел себя путешественником, филантропом и пацифистом. Он начал финансировать изучение народов и культур, чтобы тем самым содействовать всеобщему пониманию и братству. Летом 1914 года его идея показала всю свою жестокую наивность,