крыльца, у сухих пней ветрел просохший прошлогодний белоус, лесные жаворонки весь день висели над поляной, будто серебряные колокольчики на невидимых ниточках.
Чувствовали обновление души и весновщики.
Днями все чаще бывало жарко, и уже тяготили фуфайки, сапоги, шапки... Разомлевшая на прогревах земля все крепче отдавала знакомым дурманом пашни. Придя на обед, мужики по-звериному принюхивались к этому запаху и виновато отводили друг от друга глаза: первое глубинное дыхание земли звало их назад, в деревню, где уже ремонтировали плуги, бороны, сортировали и протравливали семена... Там уже ждали их, они знали это и стыдились за свое «гулянье» здесь. Поэтому, наскоро пообедав, снова уходили в лес, где еще полно было снегу, текли ручьи и по-прежнему беззаботно-отчаянно стремилась меж сосен Шилекша.
В Веселом Мысе действительно готовились к посевной и с нетерпением следили, как оттаивают взгорья.
Мать Мишки зачеркивала на календаре каждый прошедший день, ждала сына обратно и не переставала каяться, что отпустила его в эту рискованную даль.
Еще она ждала в это лето дочь с Сахалина, которая так и не смогла приехать на похороны отца. Дочь даже писала редко, постепенно как бы все дальше уходя от родительского дома. А мать все больше ее жалела, потому что знала — покается она, хватится в свой срок, да поздно будет.
Ветер тянул с юго-запада, прямо утке в спину, под перья, и она не могла повернуться: она всегда сидела головой к воде, чтобы легко можно было взлететь в случае опасности. Но теперь она сидела все плотнее и все реже снималась с гнезда. В гнезде было уже шесть яиц, и она боялась их остудить.
Старик, напуганный в грозу Мишкой, за день просох и ввечеру снова сидел на вершине старой сосны. На вечерней заре Хлопун, Косохвостый и обе тетерки, Желтая и Серая, токовали на обмытой дождем поляне. Петухи храбрились перед тетерками, выделывали в танцах разные штуки, но Старик так и не слетел к ним. Он токовал на вершине — один, никого не слушая и делая вид, что не обращает на поляну никакого внимания.
По сравнению с Одноглазой он был лесным баловнем птичьей судьбы. Всю свою долгую жизнь Старик провел в счастливом неведении бед и лишений. Всю жизнь он знал только свой лес, свою поляну, сосну и считал, что все это принадлежит прежде всего ему. Он не ведал, насколько велика земля и что есть на ней моря, реки, города, пустыни. В суровые зимы он не страдал от бескормицы, никогда не вылетал на поля (их тут не было) и не травился удобрениями, ни разу еще не был на «мушке» охотничьего ружья, дважды благополучно увертывался от лисьих зубов. Даже ток его еще никто по-настоящему не потревожил, не разогнал...
Этой весной, каждое утро слыша крик Одноглазой, он только старался угадать, тревога или радость были в ее крике. Это ему было нужно для собственной безопасности. А остальное его не заботило.
Не первый год жили вокруг Шилекши одни и те же звери и птицы. Это был их дом, и они пристально следили друг за другом и за людьми, с беспокойством перелетая с места на место, ожидая, когда гости наконец уйдут. А люди не догадывались об этом. Они не думали, что кому-то мешают, что лес неотрывно следит за ними множеством глаз.
25
Человек ко всему привыкает незаметно. Сила привычки начинается исподволь.
Так же исподволь, не заметив того, когда это случилось, Мишка полюбил эту поляну, вагончики, дорогу к Шилекше. Он уже любил старую сосну, токовика и утку... Ревниво охранял «свой» ток на поляне. А когда Княжев посылал его проверить средний кривуль, он никогда не забывал проведать «свою» утку. Осторожно приглядывался издали, и если утиная голова вжималась в серые перья на спине, тихо отступал. А когда утки на гнезде не было, подбегал, пересчитывал яйца и, прикрыв их скорее пухом, опрометью кидался в чащу.
Со стороны можно было заметить (Мишка и сам это чувствовал), что все эти дни в нем тайно жил тот беззаботный парнишка из детства, которому, несмотря ни на что, еще хотелось играть и смеяться, а сплав на реке устроить как озорную ребячью игру... Все эти дни вместе с работой Мишка следил за облаками, за раскачиванием вершин в далекой голубизне неба, дивился старым замшелым осинам, раскатам дятлов, утиному гнезду... Он чувствовал, что все это от него уходит (ушло уже раз, когда уехал в техникум!) и вот уходит снова — теперь уже навсегда. Но пока вернулось — надо ловить это счастье, впитывать, несмотря на тяжесть взрослой работы. Каким-то особым чутьем понимал он, что нужно ему это, пригодится потом. Он уже был научен опытом: все в этом мире подвижно и так неустойчиво... Поэтому хотелось закрепиться на чем-то, одуматься, чтобы жизнь не волокла его, будто бревно, своим неумолимым течением. И он приспосабливался к разным слоям жизни. Перед бригадой старался казаться взрослым, не забывал о том, что является сыном и внуком сплавщиков так же, как и Шаров. Но уже не мог забыть и выкинуть из своей жизни учение в техникуме и того, что ушел оттуда. Умом нельзя было уйти от прошлого и нельзя было полностью быть таким, какими были не только Ботяков или Луков, но даже одногодок Шаров. Когда приходил в вагончик, любил Настасью и тайно ненавидел Степана. Ему все еще не верилось, что между ними есть что-то серьезное. Тайно мечталось, что если бы Настасья увидела ток из шалаша, то не променяла бы его, Мишку, на какого-то там Степана. И он ждал, надеялся, что скоро они со Степаном из-за чего-нибудь да разойдутся... А еще у него так и не выходило из головы: что же случилось той ночью, почему Пеледова насильно вели к койке и укладывали в постель. Спросить его самого он не только стеснялся, а и боялся: не надо, чтобы Пеледов знал, что он видел все той ночью. Это могло оборвать их дружбу и тот разговор о земле, лесах, войне — о всем, что было так интересно и нужно Мишке и чего никто здесь не знал, кроме Пеледова.
После ливневого дождя вода в реке сильно поднялась, и Княжев решил, что пора выводить бревна из разливин в самом устье: «Цепочки из-за нехватки такелажа поставили там не везде, и лесу по луговинам должно насорить много».
После завтрака Княжев