тобой, побегу. А дорога!.. Темнота, грязь... Замучился, больше не пойду. Попей? — протянул он одной рукой бутылку, а другой колбасу.
Мишка застеснялся, загордился про себя, что ему запросто, как взрослому, предлагают выпить, и ответил с радостью:
— Зачем, ведь не праздник, — и, чтобы не обидеть Ботякова, взял колбасу.
— Ну да, верно. Ты же не с похмелья... Давай ешь, у меня и хлеб есть, — и он из другого кармана достал обломанную краюху хлеба. И на нее сильно дунул и погладил рукой, сметая с сухого мякиша мелкие можжевеловые иголки.
Затем, обув один сапог, Ботяков не спеша закурил и опять влюбленно оглядел мир. Видно, хорошо ему было и после сна и после выпитого, и Мишка позавидовал ему, его силе, самостоятельности и полной свободе.
— Ты чего разулся? — спросил он наконец Ботякова.
— А я хитрой, — Ботяков засмеялся. — Меня хрен обманешь. Думаю, елки-девки, усну — а вдруг запыжит?.. Разулся, портянки и сапоги вон просушил, — отметил он, с удовольствием похлопав по обутому сапогу. — А сам лег босиком-то к самой воде. Нет, думаю, меня не проведешь, если «козел» будет, так босые-то ноги воду сразу учуют... А он вон где собрался, выше меня... Не рассчитал!.. — Ботяков опять захохотал, зажмурившись, с удовольствием замотал головой, выражая полное удовольствие и радость, что все уже кончилось — «козел» разобран, благополучно ушел вниз.
И Мишка опять позавидовал его душевной свободе и той легкости, с какой он и пил, и гулял, и работал... И все у него было хорошо.
А в вагончике в это время Настасья, сидя перед раскрытой печкой, мучилась, дочищала картошку. Жара морила ее, и она все ниже наклонялась над баком, наконец безвольная рука выпускала нож. Брызги летели Настасье в лицо, она испуганно просыпалась и шла скорее на улицу.
Чтобы отогнать сон, принималась колоть дрова, с треском отдирала друг от дружки красными руками поленья и кидала их в кучу.
Поляна рокотала тетеревиным пением, и Настасья, ранее не замечавшая этого, теперь прислушалась и отметила про себя с загадочной мечтательностью: «Птички поют...»
23
Бригада уходила по реке все выше, и Мишка не загадывал больше и не спрашивал никого, будет ли конец этой работе. Он снова раскатывал вместе со всеми штабеля и уставал теперь еще больше. Однажды целый день пришлось выкатывать бревна из низины — наверх через кусты и коряги, а потом уж вниз, в Шилекшу. Здесь, в верховье, штабеля были все дальше от берега и стояли в несколько рядов, а река текла где-то внизу, в кустах, совсем узенькая.
Но как ни тяжело было, а все эти дни Мишка неотступно думал о токе, о своем шалаше. Все время в нем жили как бы два человека: взрослый и ребенок... После разговора с Пеледовым он, озабоченный судьбой мира, как-то посерьезнел душой. Но прошли два дня, и он с новой жадностью к жизни, отбросив все взрослые заботы — деньги, работу, Настасью, — вернулся к своим еще детским тайным мечтам.
Когда село солнце и лес на какое-то время притих, Мишка взял топор и отправился в молодой сосняк. Уходя, он видел, что почти все уже легли или собираются ложиться и потому мешать никто не будет. И все-таки с опаской рубил он молодые сосенки и тяжелые нижние лапы у елей. Удары топора, казалось, раздавались на весь лес, и чудилось, будто все живое наблюдало за ним. Мишка спешил: становилось уже темно. К широкому стволу старой сосны он приставлял срубленные сосенки, а потом накрывал их еловым лапником, и шалаш все больше темнел, наливаясь изнутри жутковатым сумраком... Наконец Мишка нырнул внутрь шалаша, поотрубил там ветки, которые лезли в лицо, и бегом побежал к бараку. Ему не хотелось, чтобы кто-то знал о его затее: ведь работать пришли, а не шалаши строить.
Картежники еще сидели за столом у приувернутой лампы, и Мишка обрадовался, что можно не спеша пристроить у печки сапоги и портянки на просушку. Теперь он думал только о том, как бы не проспать утром и спрятаться в шалаше до начала тока. Видение поляны, шалаша и тока до того ясно стояло перед глазами, что он, несмотря на усталость, долго не мог уснуть.
А проснулся от железного звона и тупого деревянного грохота табуреток: алюминиевый чайник, звеня привязанной крышкой, катился по полу, а Ботяков, Шмель и Степан, навалившись на Пеледова, волокли его к койке. Никто не проснулся, Ботяков, придавив Пеледова своим телом, держал ему руки. Шмель скорее задул лампу, и сразу все успокоились, но Пеледов еще скрипел зубами и что-то глухо без слов рычал.
Было страшно и непонятно. По окнам Мишка видел, что еще ночь, надо было пока спать, а идти в шалаш примерно через час. Но заснуть на этот час не удалось: лежал с открытыми глазами, постоянно поднося к лицу зеленовато светящийся циферблат часов. Душа чуяла какую-то беду в ночной возне картежников. Эта тревога за Пеледова и жалость к нему были у Мишки и раньше. Он никак не мог понять, зачем Пеледов играет с мужиками в карты, какой интерес находит в этом? Промучившись в догадке больше часа и удостоверившись, что все спят, он не спеша стал одеваться.
Земля додремывала самый сладкий час ночи. Сплошные темные леса смотрели на барак со всех сторон. Отчетливо слышалось, как работала в глубине леса вода, — там ворочалась Шилекша.
Мишка подошел к шалашу и остановился. Невозмутимо-сонно было под непроницаемой лохматой крышей сосны. Предрассветье подступало напряженным и очень темным. Еще ни одна птица не подавала свой голос, никто не ворохнулся в чаще, и было страшно: вдруг кто-то вылетит из леса, а он так и стоит на виду у всей поляны.
Чтобы унять сердце, он скорее нырнул в черноту шалаша, привалился спиной к грубому стволу сосны и затих.
Мороза не было, и все-таки познабливало, и Мишка все плотнее прижимался лопатками к мощной коре, изнутри которой будто исходило слабое ровное тепло. Было до того тихо, что кровь шумными толчками отдавала в уши. Мишке чудилось, что тетерева уже где-то на опушке, вслушиваются последние секунды и вот-вот вылетят. И он снова затаивал дыхание и напрягался, пока не почудилось, будто далеко где-то, там, над вершиной сосны, зазвонили колокола. Он снял шапку, вытянул шею — звон