Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всякий раз, когда я ссылалась на чрезмерную занятость, — а это бывало часто — Луиза скептически вздергивала бровь. По ее словам, я считаю, что приношу человечеству больше пользы, чем кто-либо другой. «Ничего подобного, черт возьми», — отвечала я, хотя именно так и думала. Тогда я только начинала понимать, что уход с головой в работу — это попытка отвлечься от мыслей о более важных вещах.
Кроме того, не могла же я честно сказать бабуле, что избегаю ее. Я боялась ее навещать, потому что эти визиты заставляли меня задуматься о том, как быстро летит время и как сильно я сама страшусь старости.
Бабушка всегда любила делиться историями из своей жизни. Она часто вспоминала, что, когда началась война, она отказалась отправлять своих шестерых детей в эвакуацию, чтобы их не разлучили друг с другом. Они остались в своей квартирке в Поссилпарке[18]. Услышав вой сирены воздушной тревоги, она выносила в прихожую матрас, выключала свет и просила детей свернуться калачиком. Она защищала их сама, без чьей-либо помощи. И каким-то чудом они выжили. Она всю жизнь заботилась о других.
— Как может человек дожить почти до ста лет? Как может женщина родить девятерых детей? Причем всех, кроме одного, — дома, без обезболивающего. Как она ухитрялась сама заботиться о шестерых ребятишках из девяти целых четыре года, пока муж воевал? Как можно больше полувека быть замужем за одним и тем же мужчиной? И жить одной с тех пор, как он скончался семнадцать лет назад? Я просто не могу это уразуметь.
В последнее время я часто задумывалась не только о маме и бабушке, но и о папе. Многие его планы и мечты остались нереализованными. Помню, когда я была маленькой, он хватался то за одно дело, то за другое, постоянно стремясь к самосовершенствованию. Он всегда хотел стать писателем. Постоянно читал. Я пыталась вообразить, как могла бы сложиться его жизнь, если бы в пятнадцать лет ему не пришлось пойти работать, чтобы содержать человека, который его ненавидел.
Несколько лет назад я брала интервью у Майкла Мартина, спикера палаты общин, которого консерваторы прозвали «Мик из Горбалза[19]». Он двоюродный брат моего отца, они вместе росли в одном из беднейших районов Глазго. Для меня это была возможность узнать хоть что-то о папином детстве.
Всякий раз, когда я пыталась расспросить отца о его жизни, он махал рукой или говорил: «Я уже рассказал все, что тебе стоит знать: только после двадцати я узнал, что консервированная ветчина и бифштекс — это не одно и то же». Я не понимала, о чем он, а потом мама все объяснила. Когда они впервые пошли вдвоем в ресторан, отец заказал стейк. Официант принес блюдо, и папа спросил: «Это еще что? Я же сказал — стейк!» Согласно легенде, он был убежден, что безвкусная свиная тушенка, которую он ел в те вечера, когда его семья могла позволить себе ужин, — это первосортная шотландская говядина. Ведь так говорила его мама.
Майкл Мартин рассказал мне, что мой дедушка по отцу, погибший на войне, когда папе было три года, считался среди местных женщин самым красивым мужчиной в Андерстоне[20]. Когда я спросила об этом папу, он сказал: «Передай-ка пульт от телевизора». Я спросила, нет ли у него фотографии дедушки. Он покачал головой. Тогда я предложила ему написать мемуары — как получится, плевать на грамматику. Он сказал: «Лорна, прошу тебя, не глупи».
Только когда на свет появился Льюис, папа вдруг обрел вкус к жизни. Наконец он начал производить впечатление счастливого, удовлетворенного человека, который ценит каждое мгновение.
— В те времена людям приходилось идти на невероятные жертвы. Я постоянно об этом думаю. Можем ли мы как-то им отплатить? Моей бабушке не так уж много осталось. Но, когда ее не станет, мы будем жалеть, что не проводили с ней больше времени, не расспрашивали ее о жизни. Почему, чтобы что-то оценить, надо это потерять?
После паузы голос у меня за спиной произнес:
— Мне кажется, вы тревожитесь о том, как живете сами, чего достигли и куда двигаетесь. Поскольку вы до сих пор не можете признать, что вам больно, вы переключаетесь на страдания других. Возможно, в действительности вы беспокоитесь о том, что ваше собственное время истекает.
Редко в жизни мне бывало так неудобно, как во время посиделок в пабе, когда Кэти начинала выступать во весь голос.
— А я скажу, почему тебе так хреново! Ты отказываешься признать, что, возможно, никогда не встретишь своего суженого и не родишь ребенка! Женщинам вроде тебя вообще когда-нибудь приходит в голову, что, может быть, вы вовсе не хотите иметь детей? Общество принуждает тебя думать, что ты этого хочешь. А если ты пытаешься воспользоваться своим правом выбора, тебя клеймят как эгоистку, позор рода людского — это в лучшем случае, а в худшем — как человека второго сорта. Вот что я имею в виду, когда говорю, что мы — современные суфражистки.
Кэти на самом деле в это верила. Услышав впервые эту гневную речь, я почувствовала, что обязана как-то ей возразить, хотя обычно всеми силами стараюсь избегать споров.
— Да ладно тебе. Они же, ну… бросались под копыта лошадей, их сажали в тюрьму, они устраивали голодовки и все такое. А мы-то что делаем? И за что мы боремся?
Глаза у нее вспыхнули.
— Что мы делаем? — повторила она презрительным тоном. — Мы говорим: «Нет, женщин не будут запугивать, им не будут капать на мозги, их не будут принуждать к тому, чего они сами не желают». Мы посылаем подальше политиков, которые мечтают превратить нас в бессловесное стадо и жалкими подачками поощряют тех, кто вступает в брак. Мы посылаем подальше тех, кто называет женщин эгоистками, потому что они делают карьеру, вместо того чтобы рожать детей. Разве кто-то назовет мужчину эгоистом просто за то, что у него есть работа? Да чего они вообще хотят? Чтобы мы сидели на пособии, пока не явится прекрасный принц и не обрюхатит нас? Это, мать вашу, сексизм, оскорбительный сексизм! Поэтому мы говорим «нет» всем, кто пытается учить нас жить. Мы боремся за общество, в котором женщина делает разумный, осознанный выбор между материнством и бездетностью, браком и одиночеством, а окружающие одинаково уважают и то и другое. Вот что мы делаем. Мы боремся за то, чтобы женщину считали равной мужчине.
— Ага, ясно, — промямлила я.
Обычно я старалась избегать подобных дискуссий с Кэти, если только мы не находились в очень шумном баре или где-нибудь в деревенской глуши. Я боялась, что кто-нибудь нас услышит и решит, что мы чокнутые. А слышали нас практически все. Я не знала других людей, обладавших столь же мощными голосовыми связками и столь же откровенно презиравших мнение окружающих. Лично я предпочитала делать вид, что мои биологические часы вообще не тикают. Даже думать про свой внутренний таймер, а уж тем более говорить о нем — признак неудачницы. Это мгновенно отпугивает людей. Поэтому всякий раз, когда мы затрагивали этот вопрос, я обычно полушепотом говорила Кэти: «Честное слово, меня это совершенно не беспокоит».
Но недавно, когда эта тема снова всплыла, моя подруга проорала:
— Так какого же хрена ты в прошлом году просканировала свои яичники, чтобы узнать, когда истекает твой срок годности?!
В нашу сторону повернулось с полдюжины голов, и я услышала мягкий хлюпающий звук льющегося на пол пива.
Ох, надо же, совсем забыла.
— Это было нужно для статьи! — прокричала я в сторону бара.
Вот что мне нравилось в профессии журналиста. Под благородным предлогом «журналистского расследования» можно исполнять свои самые безумные прихоти. Помню, как-то стало известно, что в Лондоне открылось несколько элитных свингер-клубов. Я ворвалась в кабинет главреда и заявила, что мечтаю разоблачить подобного рода заведения и поведать стране о том, что в них происходит. Разумеется, я просто хотела удовлетворить собственное любопытство, но так, чтобы потом не было стыдно. Начальник с радостью дал «добро», но некоторые знакомые пришли в ужас. Кто-то с видом крайнего отвращения скривился: мол, в таких клубах все джакузи заняты толстяками средних лет. А добила меня история Рэчел. Подруга подруги ее подруги пошла в свингерский клуб в Шеффилде и встретила там собственных папу и маму. Возможно, это просто популярная байка, но мой лихорадочный интерес тут же улетучился. У меня даже голова закружилась. Я была уверена, что мои родители никогда не посещали подобные места и не намерены этого делать. Но одна только мысль о возможности такого поворота заставила меня тут же отказаться от своей авантюры под каким-то малоубедительным предлогом.
Что ж, в свингер-клуб я не попала, но зато просканировала свои яичники — на благо всего человечества. Это было примерно через год после рождения Льюиса.
Однажды я небрежно спросила маму, в каком возрасте у нее наступил климакс, и она столь же небрежно ответила: «В тридцать девять лет». Мне будто с размаху врезали по яичникам. Тридцать девять лет! Подобно большинству женщин на четвертом десятке, я представляла себе климакс как неприятную, но неизбежную трансформацию, которая постигает пожилых леди с седыми волосами и варикозом. По словам экспертов, средний возраст менопаузы — пятьдесят один год, но, когда тебе немного за тридцать, кажется, что до этой цифры еще полжизни. Мне и в страшном сне не могло присниться, что я рискую потерять способность к деторождению до того, как встречу мужчину своей мечты, выйду за него замуж и произведу на свет троих, а лучше четверых ребятишек — очаровательных карапузов, которых тут же пригласят рекламировать подгузники.