Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она чуть привстала с колен и, разомкнув объятия, руками опершись на кровать:
— За мной — или нет?
— За вами. Ника, что с вами?
— Со мной? Ничего. Я боялась, что вы не дадите мне это слово. Это бы означало — конец. Раз дали — значит, вы ещё не безумны. Она вас ещё не свела с ума! Если так — как поправитесь — поезжайте к ней и будьте возле нее трезво, пусть она нюхает свой эфир, если вы не хотите меня пустить к ней..;
— Андрей, — сказала она, кладя голову на его руку, — и он тотчас обеими эту голову сжал. — Я знаю кое‑что об эфире, я его пробовала в отраве первого брака, с тем, умершим, его другом… Но я не дала себе в это войти и — бросила… поняла, что это! И вас я туда — не отдам! Но я не знаю, зачем вы ей, если ваше бытие с ней ей не заменяет эфира. Вы простите меня, но ваше пребывание с нею и вся эта бесплодная жалость, из жалости близость с человеком (ложь — ей, потому что она бы на это не согласилась, она — женщина, которую вы — любили!). Из жалости ложь человеку — это вещь, вас недостойная, Андрей Павлович!
— Андрей Павлович? — переспросил он, глядя на нее снизу вверх, потому что она встала, но голос его, лежавшего, уронил эти слова сверху вниз — на нее, стоявшую, потирая концами пальцев лоб, смотря на него отдаленно, стремительно, странно. Она увидала, как его глаза потемнели и он сделал движение как будто бы приподняться. В ужасе, в горе, в раскаяньи она уже стояла на коленях перед его постелью, гладила его виски, его волосы, неотрывно глядела в глаза.
— Простите меня. Я просто опять на миг ощутила свое одиночество. Я очень быстро приучаюсь к нему… Знакомая сфера! И если вы меня когда‑нибудь оставите — я очень быстро все осознаю, сама уйду… я — умею, — говорила она, а слезы текли ему на руки, — я так привыкла — терять, расставаться, переносить все… я ве, ць так — сон, фантом… я не буду "бороться за свое счастье", что я — борец, атлет? Женщины вам, мужчинам, импонируют своей простотой, грубостью своих всегда определенных желаний. Таким, как я, будут, может быть, посвящать стихи, мы вам, может быть, будем сниться, но жизнь строят мужчины — с другими! Только мой второй муж…
— Ника, не надо! — сказал он добро. — Я не могу ревновать вас к умершему, и я этого друга вашего — глубоко уважаю… Но мне слушать все это… ах, Ника, Ника!
Он закрыл глаза от физической ли боли, вновь его мучащей, или от нефизической — как это было узнать? Он же старался скрывать — и те, и другие. Она смотрела на него молча, позабыв, о чем говорила. Это лицо она любила больше всего на свете. Как страшно было на него глядеть!
— Есть такой спуск в саду, он — огромный сад, где мы с Сильвой родились… Мы один раз в нем потерялись, — он говорил, не подымая век, — такой медленный спуск, отлогий. Где начинаются грецкие орехи. Там — особенная трава. Мое любимое место в детстве. А дальше — абрикосы, без конца — абрикосы… Там мы будем идти с вами. В степь — там миражи, в жару, и мы…
Он не бредил, нет?
В теплый синий день, с цветами с базара, пришла домой Ника, тоже, как и её подопечный, уже начинавшая розоветь. У калитки её встретила их знакомая врач, зашедшая навестить больного. Она вызвала Нику во дворик: без нее няня подала Андрею Павловичу протертую рисовую кашу, в которой что‑то хрустело, няня сказала — соль крупная. Больной съел и вдруг наколол язык, поглядел — стеклышко. Каша была посыпана толченым стеклом.
Ника стояла, онемев. Умереть было легче!
Врач поняла, что с ней. Не волноваться! Выжидать. Может быть, крупный осколок и не проглочен, мелкие могут пройти, прободенья не вызвав.
— Температура уже поднялась, вы долго на базаре задержались сегодня, но кто бы мог ожидать! За ребенком так хорошо смотрит… Что температура поднялась — неприятно. Я вас ждала. Сейчас же надо — масляную клизму. (Она пояснила, как это сделать.) Вечером ещё зайду.
Андрей лежал спокойный, шутливый, точно родной брат второго её мужа. Он успокаивал, смеялся. Но ведь если он и обратное думает, он будет говорить так! И она словами его — не прониклась. Сделав все, что велел врач, она пошла допрашивать няню, знала, что та больного не любит, но — такое… В ответ на ложь ей в глаза, она схватила лгунью-преступницу и так стукнула её, в бешеной ярости, о спинку кровати… На няньку это подействовало отрезвляюще, и она созналась, истерически рыдая, что ненавидит Андрея Павловича, хочет, чтоб Ника была только с сыном и с нею! На приговор: сейчас же расчет и отъезд — она отвечала, что скорей ляжет на рельсы. Расстаться с Никой и Сережей — не может. Обещала стать образцовой — никогда ничего…
— Я вам верю, — сказала Ника, — но если что‑нибудь замечу — я вас сразу отдам под суд. И тюрьма! От меня вы теперь не скроетесь. Оставляю я вас — на пробу. Потому что вас любит ребенок. И потому что вы любили Алёшу. Но я вам сейчас — никто. Меня вы ещё должны заслужить. К вам у меня — ни капли жалости. Берегитесь.
Поздней она ещё ей сказала:
— Я думаю, что ещё до суда вас бы убил отец Андрея Павловича. На что вы надеялись? Такой путь — опасен. И бесполезен: себе гибель найдете. Когда не хватает у человека сердца — тогда и ума не хватает! Кто яму другому роет, тот сам в нее попадает. Андрей Павлович имеет и ум, и сердце. Он меня упросил за вас! Счастье ваше, что Сережа был во дворе, ничего не знает. Он обожает Андрея Павловича. Вас бы Сережа — выгнал!
Нянька плакала так, что опухла. Ника не отходила от Андрея. Клизма ли масляная помогла — но температура спала, болей не было, все шло хорошо.
А от Людвига из Керчи пришло письмо: "Королева — колдунья Ника!" Так оно шло дальше, полное бредовых признаний.
Ника читала весело и сочувственно. Она Людвига знала: он был прежде всего — художник! Она ему нравилась — как этюд к картине. Он не очень‑то входил в её душу, даже мало и знал её. Ему нравилось писать сумасшедшие письма, нравилось быть молодым, вообразить — влюблённость…
Адреса обратного не было — ему и ответ был не нужен. Людвиг. был, слегка помешанное, сокровищ е…
Затем пришло письмо с непонятным штемпелем, не удалось прочесть город. Но Ника узнала почерк: Миронов! Письмо долго странствовало к ней через бездны гражданской войны и чудом попало по назначению. Он писал из белогвардейской тюрьмы. Миронов ждал суда. Господи! Письмо было писано в лихорадочной сосредоточенности, но на дне его, как всегда в Миронове, звучал глубокий, мрачный и одновременно светлый покой.
"Я не думаю, что придется расстаться с жизнью, — писал он, — потому что верю в наше будущее. Я все время думаю о тебе. Меня заботит твое материальное положение, но я надеюсь, что ты живёшь вблизи Максимилиана Волошина и его матери. За меня будь спокойна. Если б случилось, что меня поведут на расстрел, — помни, что до последней минуты, как было и с твоим мужем, конечно, я буду думать о тебе и хотеть тебе счастья. Береги детей…"
Ника не видела подписи, слезы застлали глаза. Губы дрожали — он не знает, что мой младший — умер… Он думает обо мне, готовясь… Он, может быть, уже умер…
Андрей Павлович внимательно следит за лицом Ники. Он ненавидит Миронова.
Она рухнула на колени у постели больного — "его уже, может быть, нет на свете"…
Но это были последние слова, когда‑либо сказанные о нем при Андрее Павловиче, потому что он, рванув свои руки из её рук, крикнул тихим от гнева голосом:
— Ну и что же? Пусть умрет! Это — лучше для него, чтобы умер. Вы плачете о нем при мне! …Ну, а что, если он не умер! Вы — что? От меня уйдете — к Миронову?
В первый раз, полусидя на постели, уже одетый, в подушках, он откинул плед и, сделав резкое движение, встал на ноги.
— Вы с ума сошли! — крикнула Ника, схватив его и борясь с ним. — Как вы смели?!
— Как вы смели? — крикнул он, — теряя голову от негодования, потому что не понимал, о чем она. Она, может быть, не о Миронове, а о нем крикнула, о его движении встать — и он выпрямился и шагнул от нее — вид его был совсем дикий, было что‑то почти вульгарное в этом мужском жесте откинуться, руки в карманы, и это детское (больное) желание стоять! Только стоять сейчас… Ничего подобного Ника ни от кого не видела — но было великолепие в этой почти распущенности…
Схватив его в охапку, как бы схватила Сережу, плача и уже смеясь:
— Я никогда от вас не уйду! — сказала она. — Я вас люблю, как ещё никого не любила… но вы сумасшедший, и если вы теперь заболеете, что я вашим родным скажу!
Но он, отведя её руки, сжал её так, что миг — и хрустнули бы её кости. Губы к губам — и она задохнулась.
— Нет, вы сошли с ума! — сказала она, приходя в себя и заливаясь слезами через ещё сияющий счастьем взгляд. — Так сжать меня! Да у вас рецидив будет! …Вы меня чуть на тот свет не отправили, что же вы с собой сделали? — Властно она укладывала его, слушала, как его сердце бьётся, все ещё теряя голову от горя и страха, — и не сдаваясь на блаженную слабость, полугрубостью, полуюмором прикрыла себя.