– Ну, папа. А теперь садись... – И она сильно, но настойчиво потянула его за руку.
Какое-то время Джек Харт еще сопротивлялся ее слабым усилиям, но потом, поглядев на девочку, подумал: „Боже, до чего же она худенькая! И как легко было бы мне вырвать свою мускулистую руку из ее хилых пальцев. Да одним движением кисти я мог бы отшвырнуть ее как котенка на другой конец комнаты". Но он ни разу в жизни пальцем ее не тронул – и не собирается делать этого сейчас. Большой Джек расслабил свои напряженные мышцы и покорно позволил дочке усадить себя на стул. Не отрываясь, смотрел он на это бледное и обычно такое серьезное и вдумчивое лицо, которое сейчас было еще по-прежнему возбужденным. И чем дольше смотрел, тем больше оттаивало его сердце – никто другой из детей не трогал его так, как Эмма. И никто из них, кроме нее, не осмеливался ему перечить. Большой Джек не отличался даром прозорливости, но тут при виде дочери его словно осенило. У Эммы, осознал он, действительно железная воля, что для столь юного создания не только странно, но и страшновато. Ее маленькое личико с непреклонной решимостью в глазах неожиданно вызвало в нем целую бурю чувств, в которых гордость смешивалась со страхом за будущее дочери. Да, он гордился Эмминой силой, но и боялся за нее – опять-таки из-за этой ее силы. В один прекрасный день ей не миновать беды, подумалось ему. С таким характером ей трудно придется в их мире, потому что меньше всего он способен терпеть чью-либо независимость. Кто они такие? Бедные люди, осужденные всегда исполнять чьи-то приказы, подчиняться тем, кто их отдает. Эммина железная воля будет в конце концов сломлена – и этого дня надо страшиться. Господи, взмолился он, только бы ему уже не жить тогда на свете, чтобы не видеть ее унижения. Он этого не перенесет так же, как и она.
Впервые за последние годы он так внимательно разглядывал свою дочь: худенькое тело (еще бы, так скудно питаться!), тоненькая шейка, острые плечи под старенькой, в обтяжку, ночной рубашкой. Но глаза его увидели на сей раз не только это. Но и прозрачную кожу, белую как снег, который даже сейчас лежал на вершинах холмов. И пышность золотистых волос, сходившихся треугольником на середине гордого лба. И хотя тело было еще совсем детским, задатки будущей женской красоты уже проступали – но только вот разовьется ли она или жизнь сгубит ранние ростки? Сердце его при мысли об этом мучительно заныло, все его существо опять охватил гнев. Гнев, смешанный с глубокой печалью за судьбу дочери, которой суждено познать один только каторжный труд. Ведь она и сейчас занята им и здесь, и в Фарли-Холл. Это в ее-то годы!
Тонкий детский голосок вернул его к реальности:
– Папа! Папа! Ты что, плохо себя чувствуешь? У тебя такой странный вид!
Он увидел склоненное над собой озабоченное личико.
– Ничего, дочка! Все в порядке. Ты уже была у матери? Как она там?
– Сперва ей было плохо. Но после моего прихода вроде полегчало. Я собиралась принести ей чаю.
И она выпрямилась, чтобы пойти за чаем, – отец с широкой улыбкой, обнажившей его белые зубы, еще раз оглядел ее любящим взором. Но она как обычно не ответила тем же, чем он ожидал. Вместо этого просто похлопала его по руке и пристально взглянула на него. От этого взгляда отец почувствовал себя пристыженным. Пристыженным собственным ребенком, как будто родителем была она, а не он! Чувство было новым и беспокойным. Эмма – его любимица, никто, как он, не понимал ее, никто так глубоко не любил. И меньше всего ему хотелось пасть в глазах любимой дочери, без чьего уважения жизнь лишилась бы смысла.
Заученно-механическим движением руки он потянулся к очагу, где стояли его башмаки. Было уже поздно и скоро надо отправляться на кирпичный завод к Фарли, где работал и он, и Уинстон. Путь не близкий – меньше, чем за час, не доберешься.
Эмма быстро пересекла кухню: теперь в ее движениях снова сквозили решительность и энергия. Ей хотелось как можно быстрее развеять мрачные впечатления раннего утра, чтобы все вернулось на свои привычные места. Да, по-прежнему жгло воспоминание об их недостойном поведении, но долго таить обиду она не умела. И тут за горшком Эмма увидела голову пригнувшегося Фрэнка. На лице у него уже не было прежнего испуга – сейчас малыш занимался тем, что потихоньку намазывал бутерброды для отца и старшего брата, первыми отправлявшихся на работу. Они брали их с собой в специальных жестяных коробках, чтобы иметь возможность подкрепиться в обеденный перерыв. Эмма поспешила ему на помощь, на ходу засучивая рукава, готовая сейчас горы перевернуть.
– Фрэнк, милый! Чем ты занимаешься? – возбужденно воскликнула она, подходя к брату с расширенными от удивления глазами, укоризненно покачивая головой. – Кто так густо намазывает на хлеб топленое сало? Хочешь, чтоб на завтра ничего не осталось?!
С этими словами Эмма вырвала из руки перепуганного мальчика нож и, ворча, начала соскребать лишнее, по ее мнению, сало. Затем все, что ей удалось таким путем спасти, она бережно положила обратно в коричневую банку, стоявшую на толстой деревянной доске для отбивания мяса, прикрывавшей горшок.
– Мы еще пока не господа, пора бы тебе запомнить! – заключила она, доканчивая за брата приготовление бутербродов: наложив один кусок булки на другой, она ловким движением, не лишенным известного артистизма, перевернула и разрезала каждый сандвич надвое.
Фрэнк обиженно отстранился от сестры: его нижняя губа задрожала, большие карие глаза наполнились горючими слезами, а испуганное личико сморщилось. Для своих двенадцати лет Фрэнк был очень маленьким. Его светлые волосы напоминали скорее цыплячий пушок, а молочной белизны кожа и мелкие черты красивого лица, казалось, принадлежали не мальчику, а девочке. Как же это было унизительно для Фрэнка, что из-за красоты он заслужил прозвище Пупсик и Нэнси на фабрике у Фарли, где он работал подручным прядильщика. Правда, Уинстон обучил его пускать в ход кулаки и давать сдачи, но обычно он предпочитал не делать этого, а молча, с достоинством удалялся восвояси, не отвечая на издевательства и насмешки. Таким он по существу оставался всю свою жизнь – чувствительный, вспыльчивый, он, однако, обладал способностью всегда подставлять под удар вторую щеку с презрительно-гордым видом. Светлые волосы упали ему сейчас на глаза, и он нервным движением откинул их со лба, умоляюще поглядев на Уинстона, своего всегдашнего защитника, который как раз кончил умываться.
– Чего она пристает? – всхлипывая, обратился Фрэнк к брату. – Я разве что-нибудь не так сделал? – От незаслуженной обиды по его веснушчатым щекам покатились горячие слезы. – Никогда она раньше не говорила, что я сало толсто мажу. А теперь начала придираться... – Распалившись, он стал всхлипывать еще сильнее, чувствуя себя глубоко несчастным.