Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда, при первой встрече, мы проговорили не меньше двух часов. Шесть чашек отлично сваренного кофе тихонько, но настойчиво плескались у меня в животе. А мужу откровенно не хотелось отпускать меня, и он лично — неслыханная честь для посетителя этого строгого и выверенного, как часовой завод, мира — взялся показать мне свое знаменитое хозяйство. К моему несчастью, слух, что у него процветающая фирма, огромный офис и не одна сотня сотрудников, подтвердился. Я бы предпочла, чтобы народу и кабинетов было поменьше и хоть где-нибудь мелькнула заветная дверь с двумя нолями, но увы! — туалет почему-то не входил в число местных достопримечательностей, поэтому с каждой минутой я становилась все печальнее и печальнее… К концу нашей увлекательной прогулки я почти перестала реагировать на внешние раздражители и только механически и затравленно улыбалась.
Простая и спасительная мысль тихонько и самостоятельно попроситься на горшок даже не приходила мне в голову. Уж слишком грозен был мой двухметровый спутник в безупречно сшитом костюме — даже на цыпочках я едва доставала ему до плеча, слишком почтительно вытягивались перед ним охранники, туго затянутые в черную форму, и слишком явно торчали у них под мышками скрипучие кобуры с настоящим мужским оружием.
Слегка пришла в себя я только в машине, любезно предоставленной мне для отъезда в родные пенаты. Президент фирмы, собиравшийся подавать на меня в суд, зачем-то стоял у парадного подъезда, закусив очередную сигарету, и с непроницаемым властным лицом наблюдал, как я неуклюже устраиваюсь в салоне, открываю окно и, жадно глотая сырой ноябрьский воздух, лепечу ему последние слова мольбы и жалкого привета.
Первый мелкий, грязноватый и какой-то сиротский снег летел нам навстречу, таял на моих ресницах, на седеющих волосах угрюмого мужчины с озорными, серьезными и едва уловимо тоскливыми глазами. Ему было сорок четыре. Мне — двадцать пять. Мы оба были одиноки и не одни. И нам обоим было тесно в этом смертельно перекошенном времени и пространстве…
«Смотри, Николаич, везешь драгоценный груз», — серьезно предупредил он шофера, и «мерседес», которому было велено отвезти меня восвояси, мягко присел и, урча, прыгнул с места. С этой минуты начался год, который должен был убедить нас в том, что мы непоправимо любим друг друга.
В августе, пригласив меня поужинать в ресторан, он, катая на щеках каменные, сухие желваки и глядя в стол страшными, абсолютно спокойными и белыми от напряжения глазами, сделал мне предложение. Ни на секунду не задумавшись и в клочья истерзав лежащую на коленях тугую льняную салфетку, я согласилась. Мы измучили друг друга за эти месяцы, как влюбленные школьники, боящиеся в первый раз взяться за руки. «Горько! — надрывалась за стенами нашего отдельного кабинета чужая неугомонная свадьба. — Го-о-о-рько!»
Он встал. Чуть не опрокинув неестественно красивый, разноцветный, едва тронутый нами стол, шагнул мне навстречу. Я обреченно и облегченно закрыла глаза. Горькие, жесткие губы человека, который теперь должен был стать смыслом и центром всей моей бессмысленной жизни, впервые осторожно прикоснулись к моей щеке.
«Не так! — поправила я, все еще не открывая глаз и не решаясь сказать ему „ты“. — Не так. Поцелуйте меня по-настоящему…»
Теперь, спустя пять лет, я абсолютно счастлива — спокойным, полнокровным, жизнерадостным счастьем женщины, которая верит в то, что здорова и любима. И если я иногда и плачу по ночам, прижимаясь ухоженной щекой к теплой, чуть солоноватой, как солнечный морской камень, спине своего мужа, если я и прислушиваюсь с ужасом к тому, как медленно и неукротимо, обгоняя меня на повороте каждого года, стареет он там, внутри себя, куда не могу проникнуть даже я — всей тяжестью своей любви, если я и не могу ничего с этим поделать, — так это из-за кошки.
Из-за того, как дико и бессмысленно посмотрела она на меня через черное плечо, когда я опустила ее на загаженную людьми землю возле мусорного контейнера и, поправив на плече нетяжелую сумку, деловито пошла к машине. Я шла неуверенно — на высоких, непривычных, нарядных ногах — мужу нравились тонкие каблуки, чулки, дорогое, электрической, синеватой белизны белье, небрежно сброшенное на пол, а мне нравилось нравиться ему, и я, привыкшая к потертым джинсикам и уродливым солдатским ботинкам, с удовольствием насиловала себя двадцатисантиметровыми шпильками.
Я шла медленно, выбирая, прежде чем шагнуть, место почище, — так медленно, что кошка поверила, будто я все еще человек, и закричала мне вслед. Она кричала испуганно, ни на что не надеясь, она боялась даже сдвинуться с места, потому что последний раз была на улице совсем крохотным котенком и совсем забыла, сколько кругом горя, шума и воздуха.
Воздуха, в котором навсегда растворялся мой единственно знакомый и доступный ей запах.
Татина ТатетеевнаПосле второй операции стало ясно, что она безнадежна.
Галина Тимофеевна поняла это, как только зеленоватый, прорезиненный от наркоза воздух вернулся в ее иссеченный швами живот. Тихонько жужжал обезжиренный свет палаты интенсивной терапии, расплывалось, неверно двоясь, доброе, округлое, словно бутон, лицо Тамары Алексеевны, ее лечащего врача, и, неторопливо, исподволь, осторожно трогая тяжелой лапой и опять выжидательно замирая на месте, возвращалась боль.
Болело то намученное место, которое раньше звалось желудком и которое уже унесли в эмалированном стерильном тазу — по прямым, безапелляционным коридорам онкологического института — куда-то в сторону отделения патоморфологии, хотя и без дополнительного исследования было ясно, что у Галины Тимофеевны — рак, который в ближайшие месяцы сгложет ее окончательно, если только прежде она не умрет от голода.
У Галины Тимофеевны теперь не было желудка — крошечная культя, заботливо сшитая из лоскута пищевода, вряд ли могла бы прокормить даже новорожденного котенка. Но зато у Галины Тимофеевны было двое детей — двенадцатилетняя Лиза и четырнадцатилетний Герман, муж с аккуратной бородкой неудачника, старый больной отец, тридцать четыре года прошлого и — по самым оптимистичным прогнозам — три месяца непрекращающейся боли впереди.
И Галина Тимофеевна изо всех сил начала жить. Все как будто осталось прежним — она вернулась домой и привычно впряглась в уютное семейное ярмо, провожая мужа на работу, проверяя Лизины сочинения и мучась над физикой Германа. Галине Тимофеевне хотелось остаться в их общей памяти самой обыкновенной заурядной мамой, а не пожелтевшим невесомым телом, бесплотно распластанным в полумраке спальни. И поэтому она, как и раньше, честно готовила домашним завтраки, ужины и обеды с тройным сюрпризом, когда у каждого возле прибора вдруг оказывалась толстая сдобная куколка с изюмными глазками или крошечный многоэтажный бутербродик, насквозь пронзенный цветной игрушечной шпажкой…
Это было очень трудно, потому что приходилось весь день двигаться в потоке вялой, густой, мутной боли, которая с незаметным ласковым постоянством все усиливалась и напирала, так что к вечеру Галина Тимофеевна обычно брела, погрузившись в болевой поток по самую шею. Боль умела немного укрощать только Тамара Алексеевна при помощи дефицитных уколов и громоздких урчащих аппаратов, но к Тамаре Алексеевне можно было приходить только два-три раза в неделю. И непрерывно хотелось есть.
Какое-то время Галина Тимофеевна еще могла проглотить немного жидкой каши или младенчески перетертого мясного пюре, но культяпка, играющая роль желудка, упрямо сопротивлялась, число глотков уменьшалось с каждым днем, и уже через месяц после второй операции Галина Тимофеевна перешла на воду и слабенький бульон. Еще через два месяца она была похожа на узницу лагеря смерти и ослабела так, что готовила сидя на табуретке — привалившись костлявым боком к теплой газовой плите и двумя руками пытаясь удержать невесомую алюминиевую шумовку.
Муж все чаще задерживался вечерами где-то на окраине своей собственной жизни, но Галина Тимофеевна, не жалуясь, ждала, покорно, раз за разом, разогревая ужин и понимая, что ей, собственно, давно уже пора, что даже врачи, встречаясь с ней в коридорах онкологического института, недоуменно и недоверчиво округляют глаза, и приходится, извиняясь и пряча лицо, объяснять — да, это все еще я. Все еще я. Простите.
У нее уже проступили челюстные мышцы, как у настоящего трупа или полуободранной гипсовой человеческой головы, по которой студенты-медики изучают анатомию, но вечером все так же мирно мурлыкал телевизор, переругивались в своей комнате вовремя накормленные дети и все так же — в ожидании хозяина — исходила тонким паром тарелка на обеденном столе. Синяя тарелка с большой, смуглой от жира котлетой и полупрозрачной, ломтиками обжаренной картошкой, от которой невозможно было отвести глаз.
- Блюз осенней Ялты - Ирина Потанина - Современная проза
- Исповедь любовника президента - Михаил Веллер - Современная проза
- Новый мир. № 4, 2003 - Журнал «Новый мир» - Современная проза