Больше всех восхищался Волконский:
— Самое замечательное в этой речи, господа, что она не оставляет нас равнодушными… Каждое слово развивает во мне чувства гражданина! Я вижу в Михайле Орлове истинного патриота, желающего искоренения общественных пороков и устройства справедливых отношений между людьми.
— А какова его критика староверов и гасильников! Какова сила воздействия на общественное мнение! — поддерживали другие. — Помните, господа, еще Дюкло писал, что «общественное мнение рано или поздно опрокидывает любой деспотизм…»
Всплывали одна за другой новые, не менее острые темы. Говорили без стеснения о многих язвах отечества, о жестоких порядках и нравах, об ужасах аракчеевщины. И, что показалось Денису Васильевичу особенно странным, Киселев слушал с видимым сочувствием, со многим соглашался и при тостах дружески со всеми чокался.
Молчал один Пестель. Волевое, умное лицо его оставалось непроницаемым.
И лишь когда Бурцов заговорил о том, как важно для блага отечества и сограждан нравственное совершенствование путем просвещения, лицо Пестеля слегка оживилось.
— А вам не кажется, Иван Григорьевич, — спросил он вполне учтиво и вместе с тем чуть иронически, — что для указанной вами великой цели одного нравственного совершенствования маловато?
Бурцов явно смутился:
— Во всяком случае, я убежден… Это одна из благороднейших задач нашего времени…
— А не угодно ли вам признать, — спокойно и твердо продолжал Пестель, — что мы слишком много говорим о благе отечества, о благороднейших задачах нашего времени и слишком мало действуем?
Бурцов беспокойно переглянулся с Ивашевым и пожал плечами:
— Не понимаю, Павел Иванович… Просветительные меры, по моему разумению, и есть в нынешних обстоятельствах наиполезнейшее действие.
Черные умные глаза Пестеля насмешливо блеснули.
— Сколько же лет, вы полагаете, потребуется, чтобы одними подобными средствами прекратить хотя бы истязание солдат и военных поселенцев?
Бурцов, чувствуя неловкость, хотел что-то возразить, но тут вмешался Киселев:
— А какие же разумные, зависящие от нас самих действия имеете в виду вы, Павел Иванович?
В столовой сделалось совершенно тихо. Все взоры обратились на Пестеля.
— Всякие действия, ваше превосходительство, направленные не столько к совершенствованию, сколько к облегчению жизни сограждан, — отчеканивая каждое слово, сказал Пестель, — в том числе и ваши действия во второй армии, снискавшие вам признательность наших храбрых воинов…
Денис Васильевич не знал, конечно, что в Тульчине существует тайное общество и многие из офицеров, сидевших с ним за столом, являются членами этого общества, но все же кое-что в их поведении показалось загадочным. Ему живо припомнилась прошлогодняя встреча с петербургскими вольнолюбцами у Тургеневых. Там все было ясней. Собрались просвещенные, кипевшие негодованием против самодержавия молодые люди в частном доме, поспорили, пошумели. А ведь здесь люди военные, решительные, у многих под командой воинские части! И чувствовалось, что за либеральными рассуждениями таятся какие-то скрываемые намеки и намерения, недаром Бурцов переглядывался с Ивашевым и все так притихли, ожидая ответа Пестеля на вопрос Киселева.
Впрочем, когда вечером Денис Васильевич, оставшись наедине с Павлом Дмитриевичем, высказал свои опасения, тот со спокойной улыбкой на лице сказал:
— Я сам знаю, любезный друг Денис, что многие из офицеров штаба участвуют в прениях и выражаются слишком вольно, но кто же нынче не грешит этим? В салонах великосветских даже наши барыни иной раз не прочь поспорить о политических делах… Дух времени, с этим надо считаться!
— Однако ж здесь не салон, а штаб армии.
— Ну так что же? Разве, надев военный мундир, порядочный человек теряет право возмущаться тем, что кажется ему несправедливым? А предметов для возмущения, согласись, у нас немало… Военные поселения, жестокость начальников, аракчеевская расправа… Ты знаешь, как осторожен Закревский, а и тот, после Чугуевских казней, писал мне, что Аракчеев вреднейший человек в России…
— Все это верно, что и говорить! — согласился Денис Васильевич. — Право, волос дыбом становится, как подумаешь о несчастных, ему пожертвованных…
— В том-то и дело! Попробуй-ка осудить после этого Пестеля, когда он говорит, что военные поселения — жесточайшая несправедливость, которую только разъяренное зловластие выдумать могло.
— А Пестель, по всему видно, цену себе знает, и умница!
— Еще бы! Витгенштейн про него так отзывается: «Пестель на все годится, — дай ему командовать армией или сделай министром, — везде он будет на своем месте». Я же умных людей никогда не чуждался, стараюсь извлечь пользу из их способностей и усердия.
— А как тебе нравится красноречие нашего друга Михайлы Орлова?
— Я писал ему недавно, что суждения его прекрасны в теории, а на практике неосуществимы.
— Вот и я таким же образом его опровергаю, да он мне не внимает, — вздохнул Денис Васильевич. — Как он ни дюж, а ни ему, ни бешеному Мамонову не столкнуть самовластья с России. Этот домовой еще долго будет давить ее тем свободнее, что, расслабясь ночной грезою, она сама не хочет шевелиться, не только привстать разом…
— Будем надеяться, что до последнего дело не дойдет, — произнес Киселев. — Уверен, правительство в конце концов само исправит положение хорошими, разумными законами.
— Признаюсь, тут я не совсем твоего мнения, — возразил Денис Васильевич. — Вряд ли наше правительство даст нам другие законы, как выгоды оседлости для военного поселения или рекрутский набор в Донском войске!
Киселев посмотрел на него несколько удивленными глазами:
— Извини, Денис, мне кажется, в твоих мыслях нет ясности. Ты считаешь, что самовластье давит страну и неспособно сделать ничего разумного, а с другой стороны, опровергаешь Орлова. Как же тебя понять? Чего ты ожидаешь?
— В настоящем вижу мало хорошего, во всяком случае, — буркнул Денис Васильевич, чувствуя, что и в самом деле беспокойные мысли его смутны и противоречивы.
— А в будущем? Ты же поэт, а вашему брату свойственно туда заглядывать, — улыбаясь, сказал Киселев.
— А на будущее я смотрю не как поэт и не как политик, а как военный человек, — взъерошивая по привычке волосы, отозвался Денис Васильевич. — Я представляю себе свободное правление, как крепость у моря, которую нельзя взять блокадою, а приступом — много стоит. Но рано или поздно поведем осаду и возьмем ее осадою, не без урона рабочих в сапах, особенно у Гласиса, где взрывы унесут не малое их число, зато места взрывов будут служить ложементами и осада все будет продвигаться, пока, наконец, войдем в крепость и раздробим монумент Аракчеева… Но Орлов об осаде и знать не хочет, он идет к крепости по чистому месту, думая, что за ним вся Россия двигается, а выходит, что он да бешеный Мамонов, как Ахилл и Патрокл, которые вдвоем хотели взять Трою, предприняли приступ… Вот мое мнение[18].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});