— Двадцать пять наказанных в тот же день скончались, — сказал он приглушенным голосом. — Я не знаю, что со мною творилось тогда и творится каждый раз, как вспоминаю об этом… Вероятно, болезненная мнительность или не знаю что… Только мне чудится, будто брызги крови… тех несчастных… попали и на мой мундир… Меня словно что-то душит, все опротивело, служить не хочется… И я непременно взял бы отставку, если б имел возможность существовать на что-нибудь другое, кроме жалованья…
Он прикрыл лицо руками и тяжело опустился в кресло. Денис Васильевич подошел к нему, положил на плечо руку:
— Я понимаю вас, милый Воронецкий… Но успокойтесь, вы молоды, время залечит душевную вашу рану… И помните, что вы занимаетесь благородным делом, воспитывая будущих воинов.
— Я боюсь, Денис Васильевич, это недолго продолжится, — подняв глаза, задумчиво произнес капитан. — Комендант, побаиваясь вас, не чинит препятствий открыто, однако, считая затею весьма сомнительной, все больше с каждым днем мучает меня придирками.
— Хорошо. Я буду в Тульчине, поговорю на этот счет с Киселевым. А вы поезжайте в Киев. Я дам вам деньги и письмо к начальнику штаба четвертого корпуса Орлову. Он лучше, чем я, понимает в ланкастерском обучении… Посмотрите, как поставлено дело там, и действуйте у себя в том же духе![16]
Воронецкий уехал. А нарисованная им картина Чугуевской расправы долго еще беспокоила воображение Дениса Васильевича. Зрели новые мысли, рождалось образное представление самовластья в виде чудовищного домового, который, по народным поверьям, наваливается на спящего и душит его до тех пор, пока тот не соберет всех сил и не привстанет разом.
Денис Васильевич вынужден был отказаться от некоторых старых своих взглядов, начал прилежно изучать политическую экономию Сея, конституционные книги и брошюры Бенжамена Констана и Бентама и все чаще задумываться над тем, что когда-нибудь самодержавие все-таки будет, пожалуй, заменено более справедливым свободным правлением. Правда, представлялось такое правление весьма туманно и в далеком будущем, но оно казалось привлекательным, хотя вместе с тем ограниченное сословными предрассудками мировоззрение заставляло сильно побаиваться, как бы при смене правления не произошло народное восстание, вторая пугачевщина, а от этого избави бог!
Но так или иначе от душившего все живое самовластья ничего доброго он не ожидал.
Вопрос об оставлении службы не требовал дальнейших размышлений. Надо лишь подыскать более или менее правдоподобные причины.
20 сентября он пишет Закревскому:
«Скажи по совести, что я в существе службы моей? Не правитель ли канцелярии корпусного командира?.. Какие же бумаги проходят через мои руки? Стоят ли они взгляда умного человека? Требуют ли они хоть минуты размышления?.. Где я убил и убиваю последние дни лучшей части жизни моей? В непросвещенных провинциях, в степях, в городках и деревнях; еще коли бы я тем приносил пользу отечеству: но какая польза ему, что я подписываю: «к сведению, справиться там-то и предписать и донести о том-то»? В сто раз глупее меня человек не то ли сделает?»
Сославшись также и на болезненное состояние, Денис Васильевич просит представить ему долгосрочный заграничный отпуск для лечения. Тогда подобные отпуска давались без обозначения срока и являлись наиболее удобной и приличной формой оставления службы.
Денис Васильевич не сомневался, что Закревский и на этот раз его выручит.
XIV
Была еще зимняя поездка в Тульчин. Там, в роскошном замке польского магната графа Мечислава Потоцкого, жил начальник штаба второй армии Павел Дмитриевич Киселев.
В замке с утра до поздней ночи не смолкал шум голосов. Киселев никому не отказывал в приеме, времени и любезности у него для всех доставало.
Проводя гуманные преобразования в войсках, он смело приближал к себе умную офицерскую молодежь, глядя сквозь пальцы на то, что многие приближенные не скрывали своих вольнодумных мыслей.
Киселев был холост, но держал превосходного повара и любил на славу угостить своих приятелей.
Денис Васильевич, приехавший к обеду, застал за столом большое общество знакомых и незнакомых офицеров. Среди присутствовавших был и старый его друг князь Сергей Григорьевич Волконский, и пожилой, степенный, с выпуклыми глазами армейский генерал-интендант Юшневский, и черноволосый, подтянутый адъютант главнокомандующего подполковник Пестель, сидевший рядом с красавцем ротмистром Ивашевым, и капитан Иван Григорьевич Бурцов, петербургский знакомый, ныне старший адъютант Киселева, и юный, недавно прибывший в армию прапорщик Басаргин[17].
Разговор шел о наделавшей много шума речи Михаила Орлова, произнесенной им не так давно в Киевском библейском обществе. Восхваляя ланкастерскую систему взаимного обучения, говоря о необходимости широкого развития просвещения и свободомыслия, Орлов смело и резко обрушивался на хулителей всего нового, политических староверов, защитников рабства и невежества, которые «думают, что вселенная создана для них одних и присваивают себе все дары небесные и земные, всякое превосходство, а народу предоставляют одни труды и терпение…»
Денису Васильевичу эта речь была хорошо известна. Ему прочитал ее сам Михаил Федорович, у которого он гостил два дня проездом в Тульчин. Выслушав, Денис Васильевич заметил:
— Я почитаю тебя умнейшим человеком, я занялся по твоему примеру ланкастерским обучением, следовательно, разделяю мнение твое о полезности сего предприятия, однако ж твое красноречие способно скорее погубить его, нежели возвысить. Ты затеял опасную игру, дразня гусей и не имея прута в руках, чтобы отбиться!
— Друг мой! — возразил Орлов. — Правила моей жизни не позволяют мне уклоняться от обличения того, что противно человеколюбию и здравому рассудку.
— Все это красивые слова, Михайла, не более! Но я тебе прямо говорю, что ты болтовней своей воздвигаешь только преграды в службе и делах своих, коими можешь быть истинно полезен отечеству…
— Я не могу согласиться с тобой, ибо убежден, что множество других людей оценят мое выступление иначе, чем ты, — сказал Орлов.
И вот теперь в столовой Киселева, слушая, с какой восторженностью говорят все о смелом выступлении Орлова, какое большое значение его речи придают, Денис Васильевич испытывал странное чувство недоумения и неясной душевной тревоги.
Больше всех восхищался Волконский:
— Самое замечательное в этой речи, господа, что она не оставляет нас равнодушными… Каждое слово развивает во мне чувства гражданина! Я вижу в Михайле Орлове истинного патриота, желающего искоренения общественных пороков и устройства справедливых отношений между людьми.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});