жалобы. Но, выйдя из райкома, долго бурчал себе под нос: «Оставь его в покое! Я ему покажу покой! Я его однажды совсем упокою! Хорош и этот, волосатый лешак, в свидетели влез… а мне ни слова. Доберусь и до него когда-нибудь!» — подумал он о Тугоухове.
5
На обратном пути Свиридов опять завернул к Ивану Федосеевичу Зазнобину. Тот пригласил его к себе пообедать. За обедом разговорились, разоткровенничались. И тут Свиридов совсем разошелся, начал резко порицать секретаря райкома. На помещиков равняться надо, они, дескать, образованные были, и председателю колхоза в наше время нужно иметь высшее образование!
— Это мне-то высшее образование! — шумно возмущался он. — Какое же теперь образование! Опоздал ты учить меня, дорогой Алексан Егорыч. Или взять Травушкина. Его, мол, перевоспитывать я должен. Да разве Аникея перевоспитаешь? За эти девять лет, как он в колхоз принят, какие только подходы не строили, чего с ним не делали, а он все свое! Открыто не выступает, а втихую нет-нет да и подковырнет. Раньше, говорит, при единоличности, на нашей земле хлеба росли нисколько не хуже, да и жилось тому, кто трудился, неплохо, особливо при Советской власти, пока жив был товарищ Ленин. Советскую власть в таком разе обязательно похвально помянет, попробуй, дескать, прицепиться.
Нет, брат Федосеич, сколько волка ни корми — он все в лес будет норовить! Ну ничего, мы его рано или поздно скрутим! — свирепо и непримиримо пообещал Свиридов. — Вот уладится вся эта канитель с его жалобой — я за него возьмусь. Я ему вправлю мозги! И Демьяшке всыплю.
Зазнобин, теперь уже не скрывая ничего, рассказал всю историю, из-за которой Илья Крутояров покинул бригаду Огонькова. Даже в семейных делах вред получается от этого черта Травушкина.
Потом приятели перешли к колхозным делам, а после обсудили и международное положение.
Когда наговорились, на часах было уже более шести. Свиридов вскочил вдруг и начал ругать Зазнобина. Весь день почти просидели. Разве сейчас такое время, чтоб за беседами сидеть!
Иван Федосеевич шутливо просил прощения.
— Однако, дружок, что же ты все на меня валишь? — озорно прищурившись, смеялся он. — Ведь не я к тебе приехал, а ты ко мне. Но ничего, не раскаивайся, надо же когда-то и душу отвести. Когда бы мы с тобой этак собрались бы да поговорили! Сейчас я тебя мигом доставлю в твою Даниловку.
Зазнобин вызвал грузовую машину, положил в нее велосипед Свиридова и сам довез его чуть не до села.
— Теперь езжай, — хмуро и нарочито грубоватым тоном сказал он в километре от ветряка. — А то колхозники твои подумают, что ты нализался до положения риз, если я тебя до самой хаты довезу.
Свиридов снял велосипед и, протягивая руку Зазнобину, снова раздумчиво заговорил о своем:
— Ругал меня Алексан Егорыч. Грубо, дескать, с людьми обращаюсь. Советовал библию читать, на помещиков равняться. Может быть, он из каких-нибудь правых бухаринцев? Может, потому и Травушкину мирволит, перевоспитывать его велит?
Зазнобин отрицательно покачал головой:
— Не думаю, что Алексан Егорыч уклонист какой-нибудь.
— А я думаю, — угрюмовато проговорил Свиридов. — И посмотрю, как оно дальше пойдет, а то и в обком или ЦК напишу. Пусть мне объяснят, наша ли это линия бывших кулаков перевоспитывать:
— Ну, а что же с ними делать, по-твоему? В Сибирь гнать?
— А почему бы и не так? В Сибири им хватит места. Пускай там друг друга мутят сколько влезет, чем тут у нас под ногами путаться…
— Нельзя теперь… поздно… Да и не из-за чего шум-то особенно поднимать. Чай, и своими силами сможем урезонить таких, как Травушкин.
— Я бы его живо урезонил, кабы не эта линия насчет перевоспитания! Новая это линия, и я не пойму ее… В газетах-то ничего не писали об ней. Ну, спасибо тебе! Бывай здоров! На неделе — жду тебя с актами. Приезжай, тогда еще поговорим.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1
На задворках в конце вишенника некогда стоял омшаник для зимовки пчел. Во время раскулачивания пасеку у Травушкина отобрали. После отмены «перегиба» он вознамерился было отхлопотать ульи, но сыновья отсоветовали: зачем озлоблять власти и односельчан? Пасеку можно снова завести.
Травушкин согласился, ходатайства о возврате ульев не подавал, но и пасеку заводить наново не стал: заведи, а они опять заберут! Омшаник же приспособил под жилье: перестелил полы, исправил потолок, сделал крыльцо и назвал переделанный омшаник «кельей». В «келье» этой он и «спасался» с майских дней до белых мух, проводя в ней все свое свободное время. Сюда же, в сад, на лето переносил и собачью будку, посеревшую от дождей, а возле нее привязывал огромного пса Ведмедя ростом с месячного теленка, басистого и по виду злого. От гулкого лая Ведмедя даже не очень пугливым людям, зашедшим почему-либо в сад, становилось не по себе. Звеня кольцом, надетым на железную проволоку, протянутую поперек сада от одного забора до другого, пес бдительно похаживал взад-вперед и угрожающе рычал при малейшем шорохе.
После ссоры с председателем колхоза шел уже пятый день. Травушкина не звали на работу. По целым дням он сидел на крылечке «кельи» и занимался починкой обуви, натащенной ему еще до посевной. Если уставал или делалось скучно, откладывал в сторону сапог, шило и дратву, подзывал к себе Ведмедя и, гладя его по толстому щетинистому загривку, начинал душевный разговор с ним:
— Ну, что, Ведмедюшко, что, милый? Перестали к нам с тобой захаживать. Ославили хозяина твоего на весь колхоз: Аникей Панфилов такой-сякой, контрик и вредитель… пищу портил! Им бы разве такое? Не наша с тобой воля, Ведмедюшко, мы бы им придумали чего-нибудь… И греха бы за них никакого, потому — безбожники. Грабители. Все у нас с тобой отняли, всю, можно сказать, жизню. Но ничего. Воскреснет бог, и расточатся врази его, яко дым от лица огня и яко тает воск!
И воображению Травушкина представлялось, что вот сидит он, одинокий, отверженный людьми, уединившийся от мирской суеты, словно святой угодник Серафим Саровский, только у того был прирученный медведь, а у Травушкина — пес.
Ведмедь, чувствуя, что хозяин в добром расположении, лежал у ног его, шевелил толстым хвостом, преданно глядел вверх на загорелое бородатое лицо, понимающе моргая небольшими черными глазами. Порой, зевая, широко раскрывая пасть и повизгивая, потягивался. Заметив, что пес начинает разнеживаться, Травушкин изо всей силы пинал его ногой:
— Пшел, мразь! Ишь, слюни распустил!
Опасался, что от чрезмерно мягкого обращения пес утратит ярость и злость, станет совсем ручным.
Взвизгнув, Ведмедь кубарем скатывался по ступенькам наземь и со злобным