Удивительный сон снится этой лунной ночью Васеньке:
Мне снился Париж, затопленный морем[271]. Медленно через кафе дю Дом[272] проплывали огромные рыбы, и гарсоны плыли вниз головою, все еще держа в руках подносы с бутылками, что совершенно противоречило законам физики. А где-то, в сторону Обсерватории, медленно освещая воду желтыми снопами своих прожекторов, проплывала неизвестная подводная лодка и голос говорил:
— Так меняется слава.
И солнце вставало, озаряя неподвижно плавающих в воде красивых и мертвых монпарнасских проституток (Неизданное, 369–370).
Даже во сне главную роль играет вода, как бы перетекая из внешнего по отношению к сознанию пространства в само это сознание[273]. Сон Васеньки вполне мог бы стать объектом интерпретации для Юнга, который в «Психологии и алхимии» следующим образом прокомментировал близкий по символическому наполнению («Берег моря. Море вторгается на землю, покрывая все. Сновидец оказывается на уединенном острове») сон некоего «превосходно образованного молодого человека»: «Море — это символ коллективного бессознательного, потому что бездонные пучины скрыты под его поверхностью. То, что находится под ним, теневые персонификации бессознательного, прорывается в terra firma (твердая земля. — Д. Т.) сознания подобно потоку»[274]. Кафе дю Дом и Обсерватория — вот все, что осталось от «твердой» парижской земли; сознание спящего цепляется за них, так как наличие этих «обломков» позволяет ему идентифицировать пространство, в котором он находится, и идентифицировать самого себя как находящегося в этом пространстве. Впрочем, под водой, где законы физики больше не работают (гарсоны плывут вниз головой, то есть их сознание «опрокинуто» в бездну бессознательного), очень трудно сориентироваться; к тому же вода скрывает в своей толще хтонических существ, угрожающих сновидцу: огромных рыб, которые, по утверждению Юнга, и в астрологии, и в истории символов часто наделялись отрицательными качествами (честолюбием, похотливостью, прожорливостью, алчностью), что объясняется их связью с богиней материнства и любви. Левиафан понимался часто как «рыбоподобная тварь, примитивная, холоднокровная, живущая в океанских глубинах»[275]. Подводная лодка кажется современной «модификацией» этого библейского монстра.
В сборник «Флаги» вошло, под названием «Paysage d'enfer» («Адский пейзаж»), написанное в 1926 году стихотворение[276], в котором мотив потопа дополняется типичной для герметической традиции темой взаимного отражения верхней и нижней сфер:
Вода клубилась и вздыхала глухо,Вода летала надо мной во мгле,Душа молчала на границе звука,Как снег упасть решившийся к земле.
А в синем море, где ныряют птицы,Где я плыву утопленник, готов,Купался долго вечер краснолицыйСредь водорослей городских садов.
Переливались раковины крыши,Сгибался поезд, как морской червяк.А выше, то есть дальше, ближе, ниже,Как рыба рыскал дирижабль чудак.
Светились чуть медузы облаков,Оспариваемые торопливой смертью.Я важно шел походкой моряковК другому борту корабля над твердью.
И было все на малой глубине,Куда еще доходит яркий свет.Вот тонем мы, вот мы стоим на дне.Нам медный граммофон поет привет.
На глубине летающего моряУтопленники встретились друзья.И медленно струясь по плоскогорью,Уж новых мертвецов несет заря.
Вода вздыхает и клубится тихо,Как жизнь, что Бога кроткая мечта.И ветра шар несется полем лихоЧтоб в лузу пасть, как письма на почтамт.
(
Сочинения, 45–46).
Дирижабль, обтекаемая форма которого делает его похожим на подводную лодку, неслучайно уподобляется рыбе — он рыщет по небу, которое отражается в морской глади и кажется поэтому «перевернутым», опрокинутым в нижнюю бездну.
С другой стороны, рыбы всегда были амбивалентным символом и наделялись положительными свойствами.
Вавилонский герой Оаннес и сам был рыбой, — указывает Юнг, — а христианский Ихтис по определению — «ловец человеков». В символическом смысле, он — рыболовный крючок или приманка на удочке Бога, с помощью коей вылавливается Левиафан, то есть смерть или дьявол. В иудейской традиции Левиафан есть своего рода евхаристическая пища, сохраняемая для верных в Раю. После смерти они облачаются в одеяния рыб. Христос выступает не только рыболовом, но и рыбой, «евхаристически» поедаемой[277].
Васенькин сон является, по сути, вещим[278], поскольку пассажирам «Инфлексибля» предстоит пройти через испытание водой и выдержать напор морской стихии: во время ужасной бури они окажутся на волосок от гибели, от полного solutio в massa confusa и лишь чудом не пойдут на пищу рыбам. В самом сне содержатся два элемента, указывающие на то, что путешественникам удастся преодолеть этап nigredo: во-первых, это желтый свет[279] прожекторов подводной лодки; во-вторых, солнце, встающее из пучины. Юнг отмечает, что Гераклит (любимый Поплавским) выделял четыре стадии делания: melanosis (чернота), leukosis (белизна), xanthosis (желтизна) и iosis (краснота). «Позднее, в пятнадцатом или шестнадцатом столетии, количество цветов сократилось до трех, и xanthosis, иначе называемый на латыни citrinitas, постепенно вышел из употребления или использовался крайне редко»[280]. Тем не менее многие адепты подчеркивали важность желтого цвета; например, для Герхарда Дорна желтый или золотой цвет обозначает интеллект алхимика, главный формирующий элемент в процессе трансмутации[281]. Желтый является также цветом философского золота, цели opus magnum. Последнее традиционно считалось царем металлов и репрезентировалось в виде живого существа с телом, душой и духом. Согласно Юнгу,
золото появляется на свет только в результате освобождения божественной души или пневмы от оков «плоти». <…> Соответственно, не может быть никакого сомнения в том, что «хризопея» (изготовление золота) считалось психической операцией, идущей параллельно физическому процессу и независимо от него. <…> Психе, заточенная в темницу элементов, и божественный дух, скрытый во плоти, преодолевали свое физическое несовершенство и облачались в самое благородное из тел, царственное золото[282].
Вспомним, что Тереза и Васенька, стоя на корме корабля, видят, как огромное солнце торжественно опускается в конце «золотой» дороги, а сон главного героя заканчивается восходом светила. Погружение солнца в море можно прокомментировать с помощью немецкого алхимика XVII века Андреаса Либавия (Andreas Libavius): «Солнце погружается в море, т. е. в воду Меркурия, куда также должен стечь эликсир (elixir vitae. — Д. Т.). Это приводит к настоящему затмению солнца, и оно должно возжечь радугу по обеим сторонам, что предполагает павлиний хвост, который позже проявится в свертывании»[283]. Cauda pavonis, павлиний хвост, знаменует конец работы, его цветовая гамма говорит о «неминуемом синтезе всех качеств и элементов, которые соединяются в „округлости“ философского камня»[284]. Что касается связи золота и солнца, то, как считал уже цитировавшийся Михаэль Майер, «солнце своими многими миллионами оборотов вкручивает золото в землю. Мало-помалу солнце отпечатывает свой образ на землю, и этот образ есть золото. Солнце — это образ Бога, сердце — образ солнца в человеке, так же как золото — это образ солнца в земле (называемый также Deus terrenus), и Бог познается в золоте»[285].
Мифология золота, золотого необыкновенно развита в текстах Поплавского; вот, например, как она проявляется в снах:
Сны. Золотые паруса над черным кораблем. Лунные ужасы[286]. Кусок желатина, превращающийся в женщину[287]. Огромный горизонт раскаленных астральных снов за и вокруг жизни. Физическая жажда смерти (Неизданное, 114).
Опасности, подстерегающие адепта во время процесса хризопеи, символически обозначаются здесь царицей ночи Луной и черным кораблем смерти, однако у корабля этого золотые паруса, что дает надежду на успех операции. Иногда эта надежда на будущее кажется вполне обоснованной, как весной 1929 года, когда Поплавский заносит в дневник: «Золотое ощущение, но слабость сердца после бессонных ночей. Нет, нужно еще написать несколько золотых стихотворений, несколько золотых книг, сказать много золотых слов, прочесть много золотых мыслей, а потом заработок, тоска, болезнь, смерть»[288]. Но гораздо чаще его обуревают страх и тоска: