Жек. – Двадцать?
– Да, – сказал я, – прилично…
– Иди размазывайся, – сказал Борис, – порядок.
– Не могу привыкнуть, – сказал Жек, – двадцать лет смотрю, всегда смеюсь, как маленький…
– Колдун, – сказал Борис, – вся порода такая.
– Буфет работает? – спросил я.
– Работает. Только нету. Запретили.
– Для меня-то? – сказал я.
– Думаешь, ему выпить хочется? – сказал Жек. – Ничего подобного! Он это для виду. На самом деле ему повидаться хочется. «Знать, забило сердечко тревогу», – и он приложил палец к щеке и подперся, изображая хор Пятницкого.
– Ну, она-то на месте, – сказал Борис, – куда она денется. Поспеешь к своей Сикстинке.
– А вы, ребята, балабоны, – сказал я, – скоморохи вы, чтоб вас черти взяли… Пойду разденусь.
Они остались у репертуарной доски и смотрели мне вслед, и я шел, стуча своими длинными башмаками, и они, вероятно, смеялись мне вдогонку. И я слышал, как Жек крикнул мне не без яда:
– Ромео Джульетыч!
Но всё это мне было совершенно безразлично. Главное было позади. Я отработал. Дал, что мог. И не впустую, нет, они смеялись. Если так будет всегда, то жить можно. Сто́ит.
3
Честно говоря, я немного устал. Просто физически. Наломался очень. Я вошел к себе в гардеробную и на гвоздиках, вбитых в стену, распялил вывернутый наизнанку и совершенно мокрый парик. Я снял с себя ботинки, пиджак, брюки, рубашку и трусы. Вот еще одно преимущество собственной гардеробной. Можно посидеть голяком после работы, а это кое-что да значит. Потом я подсел к зеркалу и размазался. Синие пятна на моем лице опять выступили наружу. Они не украшали меня, нет. Ну что ж, какой есть. Я надел халат, взял свежие трусы, махровую перчатку и пошел в душ. Там были три кабинки, но занята была только одна, в ней стоял под игольчатой сеткой воды какой-то паренек, совершенно незнакомый. На вид ему было не больше пятнадцати лет, тело у него было белое, гладкое, хорошо тренированное, без особо выдающихся мускулов, без этих узлов, наростов и мослов, какие бывают на теле у заслуженных цирковых лошаков. Весил он приблизительно сорок пять – сорок шесть, не больше. Должно быть, верхний, подумал я, оберман. Подкидные доски или что-нибудь другое в этом жанре.
Я прошел мимо него в соседнюю кабинку, он как раз массировал себе левую ногу.
– Здрасте, дядя Коля, – сказал он. – Уже отработали?
Честное слово, я никогда не видел его до сих пор.
– Здравствуй, – сказал я и пустил воду, – а ты чей?
– Винеровский я. Вам слышно? Винер – икарийские игры.
– Слышно, – сказал я, – не надрывайся, слышно. Тебя как звать?
– Славик.
– Что-то я тебя в первый раз вижу…
– Ой, что вы, дядя Коля, это вы меня забыли. Мы с вами вместе в Харькове работали. Я тогда верхнего работал, я маленький был, но прыгучий… Это я теперь вырос, и вы меня не узнали. Теперь я тяжелый стал. Теперь Витька в оберманы вышел, ему десять лет, малыш, самый возраст, а мне уже поздно, мне теперь четырнадцать, теперь я среднего работаю.
– А сам старик как поживает?
– Дядя Винер-то? Отлично поживает, слава богу. Только его радикулит мучает, прямо воет иногда от боли. Мы его спиртом натираем, всей труппой трем, ни черта не помогает, воет всё равно. Хороший человек. Отец родной дядя Винер. Он меня из Днепропетровска взял, я сам из Днепропетровска. Он меня взял и усыновил. И работе научил. Отец родной, верно говорю. А отцом называть не велит. «Ты мне сын, Славка, это закон, – говорит, – но я тебе не отец. Твой отец был пожарник и погиб на посту. Он герой, и ты должен только его отцом считать и его память чтить». Вот какой дядя Винер и его жена, тетя Эмма. Их все в цирке уважают. Особенно его. Потому что он большой педагог. А она всю труппу оденет, обмоет, обошьет…
За плеском воды я плохо слышал его болтовню, но всё равно разговор был приятный, вода лилась и бодрила, с этим парнишкой было просто и дружелюбно, и я подумал, что ему тоже нужна моя работа, она и ему помогает, ведь мало ли как может обернуться его жизнь.
– …Ну, конечно, иногда и выпьет, а что же, ведь он же не скандалит. Выпьет, и спать… А теперь в цирках не продают напитки, – донеслось из соседней кабинки. – Дядя Винер, как приехал, разбежался было в буфет, а ему от ворот поворот, запрещено, приказ дирекции.
Мальчишка расхохотался. Его смех напомнил мне почему-то антоновские яблоки: как их кусаешь, спелые, полным ртом и жуешь всеми зубами сразу – и аромат, и вкус, и далекое детство. Странно, никогда не думал, что смех может напоминать яблоки.
А мальчишка не унимался:
– Ему когда в первый-то раз сказали, он только глаза вылупил на буфетчицу. Если б она не такая была, он бы, наверно, на нее наорал, он горячий, но тут, как ее разглядел, сдержался и стал возле стойки. Стоит и только глазами хлопает.
– А что, – крикнул я, – почему же он на нее не наорал? Что она, не такая, как все, что ли? В чем тут дело-то?
– Краси-ивая! – тоже крикнул мальчишка. – Красивая, будь здоров, закачаешься!
Он выскочил из-под душа, вода перестала шуметь в его кабине, и было слышно, как он зашлепал к своей скамье.
– Хорошо помылся, – сказал он, кряхтя, – да… А буфетчица наша, тетя Тая, красивая, прямо хоть в кино сниматься, а вы неужели никогда не видели ее?
– Не приходилось, – сказал я.
– Ну, тогда вы рухнете, – пообещал он.
Ах, симпатяга. Я сказал:
– Ты сам в нее небось влюбился.
Он помолчал. Потом тяжело вздохнул.
– Ну что вы, дядя Коля. Куда я ей нужен – молодой еще. Я еще не влюбляюсь. А так вообще наши артисты многие по ней страдают. Вон Лыбарзин, жонглер, всю газировку у нее выдул, раз двадцать на дню в буфет бегает. Так и вьется, так и вьется. Да на кой он ей нужен, черт лысый, за ней майор на машине приезжает. Машина «Волга» у него, голубой экземпляр в экспортном исполнении…
Вот как. Интересное кино. Голубая «Волга». Лыбарзин. Таинственный майор.
– А скоро уж будут машины без колес? Вечемобили? – спросил мальчишка.
– Скоро, – сказал я. – Когда ты будешь вот такой, как я, будешь разъезжать на своем собственном вечемобиле.
Он рассмеялся, и опять я вспомнил про антоновские яблоки. Потом он сказал:
– Ну, всего вам хорошего, дядя Коля. Я пошел.
– Будь здоров.
Он вышел. Я остался один. Так. Голубая, значит, у вас «Волга», майор, в экспортном исполнении. И вы на