Геня скажет: то ж мой, я его к празднику, на Покров берёг. И не поймёшь по неопытности – балагурит или всерьёз. Теперь не то. Теперь не было над Пал Палычем шишкаря, кроме леса-батюшки и небесных ловцов, что ушли не превзойдёнными и ястребиным глазом видят сверху зверя на путях его. «Нас в сямье восемь детей было, – иной раз впадал в сдержанную похвальбу Пал Палыч. – Старшой помёр скоро, мальцем ещё – меня отец, как его, Пашкой назвал. Так за двоих и живу: болячек в детстве – ломом ня отбиться. И паховая грыжа, и дистрофия – ноги колесом, и этот самый… инурез – до сядьмого класса в постель мочился, до созрявания. Но, правду сказать, и силёнок на двоих – Бог ня обидел. Это в смысле той силы-то, жизнянной – няугомонный больно. В лесу сутки буду бегать – ня умаюсь».
Жизненная сила, должно быть, далась ему по наследству. Рассказывал Пал Палыч, что отец его в девятнадцать лет со старыми родителями (он был младшим из семи сестёр и братьев) оказался в оккупации. Когда немцы по деревням собирали годный к работе люд, чтобы гнать в Германию, отец схитрил, прикинулся мёртвым – лёг в гроб посреди горницы, а на двери бумажка: «Осторожно – тиф!» Но немцы, видно, по-русски не читали. Пришли – один у окна встал, другой у дверей, а третий – в дом. Старики-родители голосят, да без толку. А как фриц отца в гробу в белом исподнем увидал, так смекнул и – дёру. Словом, уберёгся – чего он в их Германии не видел?
Теперь Пал Палыч вещал с пассажирского сиденья:
– Если на кабаньей тропе место ищешь, куда корм сыпать, гляди, где свиньи рылом зямлю́ грабли. И чтобы рядом дерево годящее, куда и пярекладины набить, и засесть удобно. А ещё – чтобы сосна или ёлка большая. Кабан любит о них тяреться – паразитов со шкуры на смолу клеить. Та сосна вся в шарсти, и кора у ней клыком пропорота, чтобы сочила всплошь. – И он полоснул рукой по воображаемому стволу, оставляя на нём смолистую зарубку.
Дед Геня встречал гостей на крыльце – в старой, неопределённого цвета куртке, позволявшей ему сливаться с любым природным фоном, как камбале, засаленных штанах и обрезанных под боты резиновых сапогах, обутых поверх шерстяного носка. Прошамкал что-то не то приветливое, не то лукаво-недовольное – Пётр Алексеевич не разобрал. Зато Пал Палыч по-свойски хохотнул и протянул хозяину прихваченный из дома пакет:
– На-ка вот, попробуй нашего.
В пакете была кроличья тушёнка, закатанная в стеклянной банке, и пара уже почищенных Ниной щук – мешок свежей рыбы Пётр Алексеевич и Пал Палыч утром привезли с Селецкого озера от тайловского рыбака Володи. За крыльцом, возле конуры, заливался на цепи Гарун.
Приняв пакет, дед Геня снова что-то протарабарил беззубым ртом, словно говорил на языке шуршащей под ногами сухой травы и шумящего на ветру прошлогоднего камыша. «Как в опере», – подумал Пётр Алексеевич, имея в виду не музыкальность речи, а то, что и там и там разобрать слова было одинаково трудно. Недавно он с Полиной ходил в театр, где давали «Царскую невесту», и впечатления от спектакля были ещё свежи. В том числе благодаря режиссёрскому решению – опричник Грязной был похож на Раскольникова в горячке, а боярин Лыков, вернувшийся из неметчины, – на Ленского, поскольку костюмеры нарядили его во фрак, цилиндр и крылатку. Государь Иван Грозный присутствовал на сцене в виде конной куклы.
Дед Геня между тем продолжал свою арию. Пётр Алексеевич попросил Пал Палыча перевести.
– Охота, говорит, нынче ня та, – с готовностью растолковал Пал Палыч. – Раньше зверья было ня в пример гуще. Зайцы без счёта, кабаны, козы, лисы… За баню иной раз выйдешь, а там лоси стоят как на привязи.
Дед Геня закивал – ввалившийся рот его некрасиво улыбался, зато глаза… глаза сияли.
– Ты, дед, когда помрёшь, меня ня забывай. – Пал Палыч потрепал хозяина по плечу. – Оттуда, с облаков-то, веди меня на кабана. Если ня туда заверну, ты направляй. – Недолго помолчав, Пал Палыч добавил: – А и ня знаю, помрёшь ли. Такие, как ты, ня умирают – такие навсегда остаются в нашей пячёнке.
Дед что-то прошамкал в ответ и засмеялся. Смех его в услугах толмача не нуждался.
Пал Палыч зашёл в комнату и достал из шкафа зачехлённое ружьё, которое держал здесь специально на браконьерский случай. Свою магазинку поставил на его место. Ружьё – двуствольная ижевка – едва ли не за бутылку было приобретено им с рук в соседнем Дедовичском районе ещё в начале бедовых девяностых и, разумеется, нигде не регистрировалось. Если что, его всегда можно сбросить, потом разбирайся – чьё добро.
Собравшись, наконец пошли к машине.
Дед Геня неожиданно изъявил желание ехать с ними.
– Ладно, – сказал Пал Палыч. – Вы, Пётр Ляксеич, на тяге-то с Геней побудьте. А я – на засидку. Как смяркнётся, вы сюда – в Иваньково. Подрямлите. А я покараулю до полночи – и тоже к вам.
Пути от Иванькова до Петровского, а оттуда до перелеска, где обычно тянул вальдшнеп, было километра два. На глинистом просёлке, отражая бледное небо, взблескивали небольшие лужи. Поля вдоль дороги, на которых некогда ходили волной под ветром овес, рожь и голубой лён, теперь бесхозно зарастали где березняком, где молодыми соснами. Геня с заднего сиденья что-то вещал, но чувствовалось, что он обращается к слушателям без особой надежды, как поэт к звезде.
Добравшись до места, Пётр Алексеевич свернул с просёлка и завёл машину на небольшой холм, поросший редкими кустами, которые дальше густели и переходили в опушку перелеска. По бездорожью машина шла уверенно – земля была упругой: тёплая весна пока скупилась на дожди, и почва, напитанная лишь талыми водами, не раскисла.
– А правильно, – одобрил Пал Палыч и махнул рукой в ту сторону, куда бежал путь. – Там дорожина в низок идёт, грязь такая – на брюхо сядете.
Воздух дышал влажными запахами пробудившейся земли. Среди жухлой травы тут и там живой зеленью посверкивали листья земляники – такими они выходят прямо из-под снега. Пока Пётр Алексеевич переобувался в сапоги, Пал Палыч закинул на спину рюкзак с топориком, положил в карман, аккуратно смотав проводок с выносной кнопкой выключателя, небольшой подствольный фонарь и подхватил ижевку. Махнув на прощание рукой, он быстрым шагом направился в тот самый низок, за которым по полю и лесу ему предстояло ещё пару вёрст топать до засидки.
Дед Геня, попыхивая папиросой,