Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С котелком я пристраиваюсь к ближнему солдатскому костерку. Вдоль эшелона в сумерках бесстрашно горят огни костров. В Москве обещают отменить светомаскировку, и никто кашеваров не «гоняет». Я горд тем, что угощаю маму. Почему-то этому особенно радуюсь. Всю жизнь мама кормила меня, а вот теперь в круглом русском котелке заваривается пшенный концентрат, пузырится, булькает, клокочет, как вулкан. У мамы счастливое лицо, ярко блестят глаза. Мы радуемся, в разговоре перескакиваем с одной темы на другую, перебиваем друг друга, хохочем; о грустном, печальном не упоминаем.
У эшелона и паровоза нет. Продлитесь же, счастливые минуты короткой военной встречи!
…Когда вернусь с войны и стану учиться, а затем работать, женюсь, пойдут дети, заботы школьные — учительские, директорские — будут разлучать нас с мамой, не смогу я находить время для родного человека, все стану откладывать встречи на более свободную пору. Как я об этом пожалею, когда мамы не станет! Смертельно больная, приедет, превозмогая страдания, из Москвы повидать младшего внука. Через месяц мы с женой Галей получим страшную телеграмму от тети Жени, и я поеду в Москву хоронить мою маму, с которой мы так за всю жизнь и не наговорились. Прости меня, мама, прости…
…Но сейчас горит костерок красным веселым пламенем, в котелке подкипает вода. После селедочки московской да пшенной каши, прозванной лукавым российским солдатом «блондинкой», в самый раз азербайджанский терпкий чай, который сберег с бакинской поры: шефы дарили при выписке тем, кто пролил кровь за их республику.
— С кем я говорил по телефону, мама? Какая добрая душа работает в вашей регистратуре?
— Есть такая милая девочка. Мечтает стать врачом, «как доктор Щедрова». Мы с ней очень дружим. Зовут Галочка Язвикова, Хочешь познакомиться?
— После войны, мама.
Запомнились редкая фамилия, приятное имя; а главное — человеческое участие, готовность помочь. Видать, хороший будет врач.
Вечер. Я иду по тропинке к переднему краю через перекореженный снарядами лесок. Я живу весточками от мамы да конвертами-треугольниками, написанными школьным почерком. Мамины письма я беру в руки спокойно, а каждый треугольничек заставлял трепетать сердце ожиданием тайны. В них почти всегда одно и то же: «Здравствуй, синеглазый Юра. Шлю тебе горячий привет из северных краев. Работаем тяжело, да ладно, скоро победа. Жму твою руку, с нетерпением жду писем…» Ни разу не напишет «дорогой», «любимый», «целую», «обнимаю».
Я иду измордованным фашистской артиллерией лесом, размышляя о том, как милые Клавины руки в мирную пору возьмутся за восстановление лесов, ну, хотя бы этой, березовой рощи, на беду оказавшейся на переднем крае. Здешний мокродол худо действует на старые ранения: рубцы на ногах воспалились, и я хожу в полковую санчасть на перевязки. Врач обещает: «Вылезем из болот, заживет, как у молодого».
Я полон надежд. Готовили на артразведчика, но фронт распорядился по-своему: командование послало меня еще поучиться. Курсы младших лейтенантов ускоренно подготавливали офицеров из воевавших бойцов и сержантов. К лету выпустили младшим. М вот снова передовая, и я командиром взвода в родимой пехоте — «неунывающем и непросыхающем», как говорилось, роде войск.
Перед окопами батальона, на холмах, занятых врагом, зеленеет веселая роща. Ее гитлеровцы изводят с весны. Ночью тюкают немецкие топоры, визжат пилы. Редеет роща, а мы переживаем за нее, точно за близкое существо, и гадаем, успеет фашист свести деревья или раньше начнется наше наступление…
По просыхающим проселкам ночами пылят грузовики, бензозаправщики; ныряют в кустарник танки, пушки. Наступление вытащит нас из ржавых болот, «рванем», давя фашистов, на Ригу, к синему морю, которое притягательно зовется Янтарным.
А фашист нервничает: посылает разведки, производит огневые налеты, усиленно окапывается.
Написал Клаве: хорошо бы поспеть, увидеть в своем тылу кудрявые деревца. Это Родина, моя страна, и в свои 20 я с пронзительной силой, до слез чувствую любовь к ней, слитность с нею, ответственность за нее и свою общность с тем, кто ее защищает. Такое вслух не говорится, но непрестанно пребывает в нас. На память приходит школьное из Некрасова:
Родина-мать, я душой укрепился,Любящим сыном к тебе воротился.…………………………И на родимую землю моюВсе накипевшие слезы пролью.
Особенно хороши березы на рассвете и в минуты заката. Перед восходом березы стоят точно девочки— тонконогие, голенастые, тихие-тихие; деревья по-человечьи ждут прихода утра. Покорно подрагивают их скромные прически-кроны.
На закатах, когда солнце бьет в глаза, под надвинутые на брови каски, из рощи выползают пятнистые танки. За ними топает пехота в мундирах грязно-болотного цвета. Белоствольные деревца, беспомощно роняя раззолоченную листву, опрокидываются под напором гусениц, но по немецкой броне хлещут наши пушки, и земля от разрывов осыпает березы. Скорей надо начинать наступление!
«Здравствуй на многие годы, милый ты мой лейтенант Юра.
Пишет тебе бабушка Клавдия Чунихиной, известной тебе по деревне Хохониха, что возле энского города, где ты проходил военную науку. Ты меня, наверно, плохо помнишь, а я тебя хорошо запомнила.
Нету, Юра, больше нашей Кланюшки. Приказала долго жить. Случилось это в начале зимы, и Нюша, ее мама, а моя дочь Анна Васильевна иначе, хоть и прошло время с похорон, досе писать еще не может: трясутся руки, и все тянет ее плакать.
А я, Юра, отрыдалась, и более нет у меня сил плакать. Суюсь, бестолковая, в разные углы по делам, а как ударит; «Кланюшки нет», скорей лезу на печь, чтоб не сомлеть. Я вить из себя железную старуху изображаю, а у самой сердце до жилочки истрепеталось. Виновата во всем проклятая война и враг, который мирным людям ее принес.
Два раза смерть заходила в наш дом — с фронтовой стороны и с нашей, небоевой, но тоже дюже тяжелой. В сталинградскую пору убило мужа Анны — душевного, работящего, и теперь, когда вы не сегодня-завтра Гитлера проклятого прикончите, погибла любимая внучка. Просилась она после отцовой похоронки на фронт — не пустили ее, так смерть выискала в родных местах.
Как оно случилось. В ту субботу Кланюшка прибегла с лесоповалу и сразу в баньку, она так любила. Вернулась веселая, голодная. «Сейчас, — сказала, — поужинаю и Юре {тебе то есть) письмо сяду писать». Ну, поели, а Нинки нет. С обеда поехала на станцию за керосином, мылом, спичками для сельповской лавки. Стемнело, а Нинкиного грузовика не слышно. Клава оделась. «Пойду ей навстречу, — говорит. — Если застряла, выберемся быстрее, сестренка волков боится, услышит вой, теряется. Пойду!» Не могли отговорить, а матери идти с ней не велела. Посмеялась «Что я, первый раз?» Оделась, взяла топорик, ушла. Нюша подается на каждый звук. «Ой, что ж я наделала, одну пустила». Чуяла. Под утро зашебуршал под окном Нинкин грузовик. Мы не спали, выскочили. Нинка одна идет. «Что? Что?» Нинка с плачем: застряла в Бирючином овраге на сломанном мосте, от нас верст не меньше двенадцати. Нинка поплакала от бессилья, влезла в кабину и скукожилась от холода. Кланюшка заявилась, и они начали шуровать, потому что люди-то керосин и все протчее ждут. Лапник стали рубить. Кланюшка сильная была, на себя привыкла главную работу брать. Нинка решила керосину из бочки налить, факел сделать, чтобы подсветить. Если б не война, не спех — подождать бы могли, не рваться… Как бочка полыхнула — Нинка прочь, а Кланюшка туда — тушить. Потушить-то потушила, да обгорела вся. Нинка слезами завела машину, в больницу помчала сестру. Кланя стонала да тебя в забытьи звала. Чтоб ты, значит, ей помог.
Врач говорила, что в таком состоянии редко выживают, но малая надежда была. «Если б, — сказала, — лекарство (хитрое название, я не упомнила), тогда, может, и помогло бы».
Вот такая, милок Юра, беда — горше не выдумать.
Из деревенских новостей какие: похоронки стали приходить на парней, которых брали на войну в прошлом годе. Устал народ от войны, кончайте ее поскорее. Из добрых вестей — та, что объявился Ванюшка Феоктистов, мой внучатый племяш, он еще, помнишь, с тобой задирался, Клаву защищал, думал, ты ее обидеть хочешь. Он в разведку ходил и без вести пропал, а потом, раненный, выполз. Медаль получил — «За отвагу».
Ты нам теперь заместо родного. Кланюшка тебя выбрала, значит, ты хороший, верный человек. С послевойны приезжай или с войны, если отпуск начальство даст.
С приветом — бабушка Мария Феоктистова.
Извини, милок Юра, что коряво да нескладно написала. Желаем тебе живым-здоровым кончить войну. Ждем ответа каждую минутку и часок».
Никому не сказал я о письме, маме не написал: я же ей о Клаве словом не обмолвился. Все снес в себе.