Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Белецкий подливал масла в огонь, шепча:
— Ну, вам теперь дорога во французскую полицию открыта. Кто–кто, а великий князь замолвит словечко… Только за паспорт вас попросят сделать какую–нибудь услугу.
— То есть? — холодно спросил Коверзнев, уже догадываясь, что имеет в виду корнет.
— Будете передавать необходимые сведения, — с ухмылкой сказал тот. И, откинувшись на спинку стула, глядя на него вприщур, процедил: — А не думали ли вы, что эту услугу вам сделают даром?..
— Вы подлец, Белецкий, — спокойно сказал Коверзнев. Подозвал официанта, расплатился и пошёл из ресторана. В душе его всё так и кипело. В дверях налетел на офицера в австрийской форме, чуть не выронил трубку. И в это время его кто–то окликнул:
— Алло! Ещё один русский! Коверзнев, иди сюда!
На зелёной широченной, как кавалерийский плац, столешнице бильярда сидели двое и болтали ногами. В одном из них Коверзнев узнал художника–аргентинца Роки. Другой, незнакомый, с пышным бантом, в широких клетчатых брюках, был крупен и добродушен. Коверзнев сразу признал в нём земляка и подумал грустно: «Если бы бури и грозы потрепали меня ещё с десяток лет, я был бы точно таким же. Так же бы обрюзг и так же бы прожигал пеплом свою блузу».
Обведя царским жестом батарею бутылок на бильярде, Роки сказал:
— Присоединяйся к нам. Мы на взводе и великодушны. Как тебе нравится комедия с неизвестным солдатом? Сейчас каждая мать, каждая жена могут тешить себя надеждой, что под аркой великого Наполеона лежит её сын или муж.
— Мне не нравится, когда на этот счёт скалят зубы люди вроде тебя, Роки, — с вызовом сказал Коверзнев. — Если бы ты проливал кровь на фронте, ты бы так не говорил.
— Пью за твою наивность, дитя, — рассмеялся Роки. — Ну, не сердись, мой мальчик. Выпей за раздел немецких колоний. За вечный мир и благоденствие на земле. За дюжину исторических заповедей Вудро Вильсона. Ха–ха–ха!
— Наливай, что с тобой делать, художник без роду без племени.
— А мне ни род, ни племя не нужны, — снова рассмеялся Роки. — Как говорили древние римляне: уби бене, иби патриа — где хорошо, там и родина.
«Чёрта с два, — усмехнулся Коверзнев. — Родина одна».
Толстяк посмотрел на Коверзнева виновато и сказал:
— Вы не обращайте внимания на Роки. Он пьян. А вообще — то он любит родину не меньше нашего. Половина его холстов — об Аргентине.
— Я знаю, — сказал Коверзнев.
— Не знаешь! — пьяно возразил Роки. — Никто ничего не знает в этом собачьем мире.
— Вы русский? — спросил толстяк, не обращая внимания на Роки.
— Да, — сказал Коверзнев и назвал себя.
— Пью против Коверзнева! — воскликнул Роки. — Он богат и тщеславен. У него был свой цирк и журнал. У него куча денег.
— Перестань, паяц.
— Коверзнев, я пью против твоего цирка. Ненавижу славу и богатство. Виват искусство!
— Он пьян, не обращайте на него внимания.
— Ни черта я не пьян! Пью против вас!
За этим препирательством и застал их великий князь. Проходя мимо, вяло улыбнувшись, сказал Коверзневу:
— И здесь в своей среде? Верны богеме?
Как мяч, толстяк скатился с бильярда. Великий князь оглядел его с усталым любопытством, промолвил:
— Счастливо веселиться.
Толстяк ошалело потёр виски и, роняя горячий пепел на блузу, произнёс, как Белецкий, с восторженным изумлением:
— Боже мой, с кем вы знакомы! — дёрнул бант, погладил шею и, сокрушённо кивая головой, простонал: — Все, все оторваны от родины…
Выпив бокал вина, начал читать, почти петь, на русском языке:
Неизвестный мне голландец.
Уходя из ресторана,
Пожелал мне доброй ночи
На голландском языке.
Эх ты, жизнь моя! Когда же
Наконец не на чужбине
Кто–то русский вдруг по–русски
«С добрым утром» скажет мне!..
В этих строках была та самая тоска, которая вот уже три месяца снедала Коверзнева. Жадно затянувшись, он попросил:
— Читайте ещё.
Поэт застенчиво взглянул на него, выпил бокал вина, стряхнул с рукава пепел и снова начал читать нараспев.
Роки, который ничего не понимал по–русски, опять затянул пьяно:
— Коверзнев, откуда у тебя деньги? Ты правда имеешь цирк в России и стрижёшь с него купоны? Я перестану с тобой встречаться…
Толстяк не выдержал, сердито посмотрел на него и, тяжело засопев, сказал по–русски:
— Давайте уведём его домой. Ему надо проспаться.
Они долго уговаривали Роки. Наконец вышли на улицу. Пахло фейерверком и асфальтом, бензином и духами. Было не менее людно, чем днём. Виднелись мундиры всех армий мира. Раздавались пьяные крики солдат, взвизгивания девушек. На лужайке сквера, с шипением и треском разбрызгивая искры, крутилось огромное колесо. Гирлянды цветов и ленты, провисшие меж деревянных копий, были подсвечены цветными прожекторами…
Подле восьмиугольного здания оперы, освещённого по карнизу трепещущими язычками газа, к ним пристали какие–то парни в ярких косыночках на шее. Один из них–в канадской куртке и надвинутом на самые брови берете — заговорил что–то на быстром и гнусавом арго, но его никто не мог понять, и Роки вообразил, что его оскорбляют. Роки надулся, шёл по Итальянскому бульвару молча. Потом, уже на бульваре Монмартр, ему захотелось бить витрины универмагов и пассажей. Коверзнев с толстяком, взяв его с обеих сторон за руки, вели через смеющуюся толпу. Мелькали красные и чёрные куртки гарсонов, томная музыка доносилась из распахнутых дверей кафе, к ним подкатывали нарядные автомобили, оборванцы услужливо распахивали их, кланялись женщинам в бальных платьях, мужчинам во фраках. Роки сверкал глазами, кричал:
— К чёрту взорвать этот паскудный мир! Правильно сделали ваши, что уничтожили всех буржуев! За что погибли двадцать миллионов в этой войне? Чтобы буржуи кутили по ночам? Коверзнев, ты буржуй! Правильно русские сделали, что прогнали тебя из России!
Толстяк, поняв состояние Коверзнева, сказал:
— Свернём. Здесь уже близко.
Держа Роки за локти, они свернули в узкий переулок и горбатыми, тёмными улицами стали взбираться к подножию холма. У подъездов стояли целующиеся парочки. Где–то выли коты. Пахло маргарином и жареным луком. Ступеньки поднимались в бесконечность, и неожиданно открылась россыпь огней, Париж ворчал под ногами, как море перед штормом; вдалеке маячили фонарики на Тур–де–Эйфель.
Роки жил совсем недалеко от Коверзнева — за площадью Шатоден, в которую вливаются шесть улиц. Это была жалкая мансарда с одним запылившимся окном и дощатым, даже не покрашенным потолком. И какой неуместной здесь роскошью показался Коверзневу африканский коричневый до черноты идол! Сразу пахнуло Петербургом, захотелось погладить его, как родного.
Уложив заснувшего Роки на железную колченогую кровать, толстяк отёр со лба пот и объяснил, что в прошлом году Роки огрёб большие деньги за картину и все их отдал за этого идола… Сейчас, расправившись с пьяным приятелем, толстяк был снова застенчив, мягок и деликатен. Он подвинул Коверзневу единственную табуретку, извинился (как будто это была его комната) за грязь. Вздохнул, поправил на Роки рваное, замазанное красками одеяло…
А Коверзневу казалось, что он находится в своей петербургской квартире. Он подошёл к столу, задумчиво поворошил барахло — такая же подкова, такой же обкатанный волнами камешек, женская перчатка… Показалось, что сейчас откроется дверь, прошуршат Нинины шаги, она нерешительно тронет его за плечо, спросит: «Ты не занят? Кофе готов». Он тяжело вздохнул, начал разжигать дрожащими руками трубку.
В одном из углов лежали навалом тюбики, к стене были приставлены подрамники, на неструганой полке стояли неоконченные глиняные фигурки; прямо на полу, ощетинившись кистями, возвышалась замазанная красками керамическая ваза; на косяке висело замызганное кепи.
Коверзнев благоговейно, словно находился в музее, пересёк комнату: над кроватью были прибиты два рисунка. На одном из них был изображён Роки — вытянутое лицо его поражало мужеством и грустью; не надо было рассматривать долго портрет, чтобы понять, что это работа самого Модильяни. На другом рисунке он прочитал по–испански посвящение Диего Риверы… Вот, оказывается, каких друзей имел этот случайный знакомец!..
Коверзнев с почтением оглядел похрапывающего Роки. А толстяк присел на корточки и вытащил из–под кровати, которая провисала под тяжестью хозяина, несколько полотен. Сказал извиняющимся тоном:
— Он не любит их показывать, но не напрасно же мы пришли? И потом мне хочется, чтобы вы не думали о нём плохо. Это он надевает на себя защитную одежду, когда говорит, что где хорошо — там и родина.
На Коверзнева пахнуло с картины зноем, он до болезненности, почти физически почувствовал пышущую жаром скалу, словно прикоснулся к ней руками; и печально стояло корявое дерево в трещине откоса… Нет, такую вещь может написать лишь человек, беспредельно любящий свою природу!..