чудо: за обширным четырехугольником солидного забора ровные ряды цветущих яблонь и двухэтажный дом. Словно кто-то в пустыне выставил огромный букет цветов.
— Ты не набрехал, Садик. В самом деле кое-что есть, — говорит она, всматриваясь.
Но он уже ничего не слышит. Бежит, рвет на себя калитку, мчится между деревьями.
Из дома выходит, криво улыбаясь, учитель.
— Добрый день! Что за сюрприз! Так быстро… Как я рад!
Но он и этого не слышит. Ходит между яблоньками, осторожно притрагивается к цветам. Плачет. Наконец опускается на землю, прислоняется к стволу, закрывает глаза. Теперь сад, как большая пчела. Теперь рождается плод.
А там, у дороги, снова скрипит калитка. Входит Юзька. Она уже решила: «Сад будет мой».
Учитель кланяется ей в нерешительности. Что это еще за явление?
— А вы что тут делаете? Это не ваше.
— Я только караулю, уважаемая, чтоб не разворовали. И благодарность…
— Ладно, ладно, поблагодарить вас еще успеем. Хватит, накараулились. Мы уже вернулись.
— Мы?
— А что? Не нравится, да?
— Нет, нет, конечно… Я сейчас, сейчас выеду… надо только телегу, лошадь, чтобы вещи…
— Свои-то пожитки и на горбе унесете.
— Я попрошу…
— Проси, проси, сколько хочешь. Я еще проверю, как бы чего не пропало!
И сдержала слово. Только пианино недосчиталась. Но его немцы давным-давно вывезли. Юзька не желала этому верить, пока бедный учитель не притащил свидетелей из деревни, подтвердивших экспроприацию.
А Сад? Он жил. Он снова жил. Снова была у него под ногами своя земля — вся в бело-розовых лепестках, свое небо над головой, полное веток, цветущих и рождающих ровно столько, сколько впитали солнца и ветра. Была у него теперь и женщина, которой добивалось множество великолепных мужчин, а досталась она ему, увальню, впрочем, сперва следовало впитать в себя снова сад, надо было вернуться к себе так, будто ничего не произошло, будто так было всегда. А деревья, слегка уже запущенные, подросли, изменились. Это сразу бросалось в глаза: и потому все, что делала Юзька, было далеким, несущественным.
Итак, он является хозяином всего этого плодоносящего сада и отмеченного достатком дома, обширного, как шуба, скроенная с запасом на полноту, которая еще не обозначилась.
И на это ушла вся жизнь. Черт бы его побрал, если есть хоть какой-то смысл в трудах. Сад был для него всем, и в то же время благодаря саду он лишился всего. Словно панцирь на черепахе — и убежище и узилище одновременно — часть скелета. А он сам? Теперь он чувствовал: жизнь прошла мимо — зацепила, потормошила и бросила — прошла сторонкой. Еще пять лет назад он спиливал дряхлеющие деревья, когда замечал, что силы их покидают, что цветут хуже, что плоды мельче, и сажал новые, и делал прививки. Теперь он ими уже не занимался. Твердил: на мой век хватит, но, откровенно говоря, жаль ему было деревьев; столько лет они его кормили, были последними свидетелями его веры, силы, надежды, а теперь наступала старость.
Уже август. Папировка собрана, одно только дерево сгибается еще под тяжестью плодов. Время от времени перезрелое яблоко мягко падает в траву, и тогда ветка колеблется и вслед за первым падает обычно второе, третье. Много их гниет уже на земле. Когда проходили мимо харцеры, жившие в лагере у озера, он звал их пособирать яблоки, но они уехали несколько дней тому назад.
А эти почему не приезжают? Может причина кроется в нескольких словах телеграммы: «Я НАШЛА ОТЦА ДЛЯ АНИ. БАРБАРА»? Выходит, в этом году ему уже не взять Аню за ручку, не провести между деревьями? «Деда, дай папиловку», — просила девочка. И тогда он брал ее на руки, поднимал высоко, хоть и была тяжеловата, круглая как клецка:
— Сама выбери!
Крохотные неумелые еще ручонки хватали самое большое из ближних яблок и тянули к себе. Обычно сыпались и другие яблоки, обламывались листья и ветки. Любого бы за это выругал, но тут он только смеялся, повторяя:
— Ох, Аня, Аня, вредительница!
А девочка, надкусывая спелое яблоко, смотрела на него глазками, в которых была одна только радость. Рано утром, в рубашонке, еще босая, выбегала она из дому, попискивая от удовольствия, чувствуя, что мать бежит следом, мчалась к деду:
— Вледительница уже встала!
Выходит, и это в прошлом. А ведь он не натешился не то что внучкой, даже собственной дочерью, которая так и осталась для него едва ли не чужим ребенком. Когда по прошествии лет Барбара появилась тут снова, она вроде бы даже собиралась объяснить, кто она такая, потому что он вглядывался в нее, как в постороннего человека. Внимательно, испытующе. Совсем не похожа на мать, в особенности фигура — маленькая, хрупкая. А смотрел так оттого, что была в его душе обида на дочь, хоть он и упрекал себя втихомолку за эту обиду. Именно день ее рождения был, по существу, последним днем его брака.
Пока Юзька наводила в доме порядок, устраивалась, жизнь казалась еще сносной, хотя, откровенно сказать, не на такое он рассчитывал. Даже сама их свадьба застряла у него в памяти как заноза.
Свидетелями в костеле были учитель и его жена; они стояли у них за спиной с такими физиономиями, что бабы на скамьях прыскали со смеху и перешептывались, уразумев в чем дело. А ему словно кто нож в спину, Юзькины же озорные глаза — в разные стороны, еще бы, ведь то была ее сумасбродная затея. Он возражал, но разве Юзьку переспоришь?
На самой свадьбе, впрочем, народу было мало. Свидетели, вопреки приличиям, ушли первыми, а когда, ближе к полночи, молодая упилась до потери сознания, зажиточные мужики из деревни, — хоть во многих еще бутылях посвечивал самогон, поспешили удалиться, подгоняемые своими женушками. Что было делать? Он запихал Юзьку в постель, не обращая внимания на ее воистину партизанскую ругань и заверения, что она должна плясать до упаду на собственной свадьбе.
Когда на следующий день он сунулся было к ней с упреками, Юзька только буркнула в ответ:
— Дурак ты. Садик, какая девка по-трезвому полезет с тобой в постель?
Потом она заявляла, будто все случившееся кажется ей диким сном. «Кой дьявол заставил меня выходить замуж? Боже! И за кого? За Садика!» И т. д. и т. п. Садик, именно так, а не иначе она до самого конца его называла. И ни разу по имени. На людях официально — муж.
Но это бы все еще полгоря. Юзька была оборотистая, сама возила в Варшаву яблоки, брала хорошую цену. Но стоит только вернуться, как начинается: продай все к чертовой матери, поедем, она уже комнатенку на Праге