шпионаже был схвачен и заключен в тюрьму белый аист. В результате толкового расследования выяснилось, что предполагаемая шпионская камера – устройство-трекер, которое использовали французские ученые, изучающие маршруты миграции этой особи. Но мы не преминули подметить, что параноидальные настроения египетской хунты обострились на порядок.
– Их скоро отпустят? – спрашивали наши сыновья каждую неделю, каждый день, каждый час.
Мы – а вместе с нами не счесть сколько еще людей из художественных, волонтерских и медицинских кругов Торонто – изо всех сил добивались освобождения наших друзей. Если в сложившейся ситуации мы и чувствовали оптимизм, то только благодаря этому всплеску бурной деятельности и товарищеских чувств.
⁂
– А «переворот» – это вообще что? – спросил однажды утром мой младший. Ему в этом слове слышалось что-то безобидное и веселое. «Пере-пере-пере-ворот!»
Я не знала, что ответить. Родительство – это когда каждый день беспрестанно сверяешь свои слова и поступки со сверхчувствительным камертоном, когда спрашиваешь себя: «Что я этим даю ребенку? А что у него отнимаю?» Если я что-то и знаю, то вот что: даже если ребенок воспринимает всё философски, если он вроде бы способен взглянуть в лицо непростым событиям, происходящим на свете, это еще не значит, что он перед ними неуязвим. Что делать с ребенком, который так проницательно смотрит на кризисы?
– Переворот – это когда гимнаст переворачивается через голову, – сказал мой старший.
Похоже, младшего этот ответ устроил.
Не стоит удивляться, что мой младший ищет ответы на свои вопросы у старшего брата. В штормовые дни, в накаленной обстановке, я замечаю, что он жмется к старшему брату, как будто хочет укрыться под сенью деревьев. Смотрит на него, чтобы прочесть по его глазам, как правильно оценить любую ситуацию. Нуждается во внутреннем невозмутимом компасе своего брата, совсем как я – в спокойной и солнечной беспечности моего мужа. У каждого из нас своя путеводная звезда.
Коллективное душевное состояние нашего семейства остается в хрупком равновесии.
⁂
Мое восхищение птицами ослабло. Стало казаться – по крайней мере временно – неестественным. Я знала: птицы – не пустышки. Они всё время щебетали, и вот что они говорили – или то, что мне слышалось в их щебете: «Встань. Оглянись по сторонам. Не отгораживайся от мира вокруг».
Но я ощущала определенную неловкость, а это чувство скоро переродилось в пристыженность. Как-то рано утром наблюдения за каролинской уткой на пруду довели меня до слез. Я дрожала от холода, глядя, как неспешно вьется над водой туман. Попыталась объяснить музыканту, что я в эту минуту чувствую: мне кажется, что птицы отвлекают мое внимание от вещей поважнее, – а он милосердно слушал, и с ним мне ни на секунду не казалось, что я делаю из мухи слона, он не взирал с ироничным прищуром на мои столь несовременные стенания.
У музыканта были другие приоритеты – не такие, как у меня. Его произведения, будь то песни или фотографии птиц, полны задушевности и человечности, но если его просили высказать свое мнение по какому-то политическому вопросу, касавшемуся людей, он обычно говорил: «Эта тема меня не волнует и не интересует».
И всё же он уловил суть того, что я ему говорила. По крайней мере ему было знакомо ощущение, что заниматься творчеством – писать что-то смешное или что-то красивое, проникновенное или занудное, неистовое или смиренное, высокопарное или экзистенциальное, «политическое» (или, как в моем случае, нечто о муках творчества) – довольно ограниченное и потенциально нарцистическое занятие во времена, когда планете вот-вот придет кирдык.
Если абстрагироваться от главных контраргументов – доводов, что искусство дает человеку альтернативную систему ценностей, исполняет роль, как выразился художественный критик Доминик Айхлер, «своенравной совести в бессовестном мире» – то мы оба разделяли мнение, что в чисто функциональном плане (остановить кровотечение, остановить повышение уровня моря) творчество – занятие в основном пустопорожнее и частенько бесцельное. Иногда в его бесцельности нет ничего дурного – собственно, даже в том-то и цель, что творчество бесцельно, но бывают времена, когда бесцельность творчества выглядит сомнительно.
Итак, хоть музыкант нечасто бился над вопросом «кому/чему должно служить мое искусство», он мог правильно понять то, что я говорила: если ты творческий человек, это еще не алиби, если гражданская позиция у тебя слабовата.
⁂
Но меня беспокоило кое-что совершенно конкретное. Ощущение слащавости. Ощущение, что, сосредоточиваясь на почти неуловимых и маленьких проблесках озарений, я разыгрываю стереотипный сценарий о любви к природе. Меня коробило социальное происхождение бёрдинга, его дух элитарности и изысканности. Любительские исследования птиц и природы в целом, как и вообще большинство видов досуга на Западе, расцвели в викторианскую эпоху. Услады аристократической либеральной культуры и высокоинтеллектуального отдыха существовали на фоне роста неравенства в отечестве и жестокой империалистической политики за его пределами. Во времена, когда большинство населения Англии и ее колоний по-прежнему выживало как придется, обладая лишь скудными ресурсами, страшась крыс и рахита, – это я еще молчу о хищническом отношении к земле и к телу другого человека, – белые натуралисты мужского пола шлялись по лугам и долам, собирая экземпляры яиц и птичьих тушек и с экстатическим придыханием повествуя об увиденной многообразной и колоритной фауне.
Факт есть факт: если ты наблюдаешь за жизнью в бинокль, то, естественно, глаза у тебя зашорены.
⁂
В день, когда мы узнали, что нашим друзьям могут продлить срок содержания под стражей до двух лет, не предъявляя официальных обвинений, я почувствовала: старший сын стоит под дверью нашей спальни и подслушивает, как мы перешептываемся. Увидев его за полуоткрытой дверью, я опознала знакомую позу человека, собирающего информацию по отрывкам разговоров, – знакомую мне по своим годам хронического подслушивания. Заметив, что я его заметила, он съехал по перилам на первый этаж.
⁂
То, что было отчасти верно в викторианскую эпоху, остается отчасти верным и сегодня: люди, по горло занятые борьбой за выживание, не наблюдают за птицами ради эстетического удовольствия.
Вот откуда взялось распространенное, хотя и нелицеприятное представление о природе и красоте – уверенность в том, что наслаждаться ими позволительно только во времена стабильности и процветания, а любоваться красивым фасадом мира в то время, как народ страдает, – это бегство от действительности, заслуживающее всяческого презрения. Такая позиция лаконично изложена в стихотворении Бертольта Брехта «K потомкам». Он пишет: «Что же это за времена, когда / Разговор о деревьях кажется преступленьем, / Ибо в нем заключено молчанье о зверствах!»[32]. Слова Брехта (спустя несколько лет им вторил Анри Картье-Брессон: «Мир разлетается в клочья, а Адамс, Уэстон и им подобные фотографируют камни!») укрепляют убеждение, что любовь к природе – роскошь, доступная лишь среднему классу, излишество, которого следует остерегаться. «Разговаривать о деревьях», предаваться сибаритству и ублажению своих капризов – слабостям, которыми славятся привилегированные классы, – просто оскорбительно.
Но птицы не перестают порхать, а произведения искусства – создаваться. За решеткой наши друзья