ушел. Спустился в вестибюль отеля. А там наугад нырнул в неостывшую к ночи темноту улицы.
Оттуда с океана дует влажным теплом. Крытая галерея. Решетки запертых магазинов. На тротуаре свернулась клубком белая собака, спит. В той же позе спит на циновке седой индус. Спит щербатый велорикша, запрокинувшись поперек своей коляски. Дремлют, сидя на стульях и привалясь к стене, бородатые сторожа: один в зеленой чалме, другой в розовой. Уличный торговец поджаривает мясо на вертеле. Из бара вышли две проститутки. Шевеля своими пышными телесами, пошли, как собаки, на запах жареного. Подкрепиться. Спит реальность, спит воображение. Только ветер с океана горяч и настойчив.
Дальше светился китайский ночной базар…
Когда вернулся, Тамара уже спала, худенькая во сне особенно, неловко уткнувшись в подушки, как-то мучительно и судорожно порой вздрагивая. Миска на столе сосредоточенно отсвечивала яркой точкой настольной лампы, как будто стараясь напомнить о себе.
Проснулся. От острого чувства одиночества. Я был один. Было еще темно. Но темнота уже редела – свет наносило ветром оттуда, с океана. В соседней мечети запел муэдзин. Оборвал пение. Пауза. И снова. Красивым высоким голосом – перед рассветом. Какая это тайна проснуться одному в чужом городе. Вновь мелодический вскрик. Тишина. Лишь редкие машины шаркают мимо. И ровным фоном – теплый тропический ливень.
Я опустился на подушку, натянул на себя простыню. Ты заворочалась, но не проснулась. Увидел – в синем свете ночника: поверх одеял лежат наши четыре руки. Странно: две мужские волосатые и две тонкие почти детские темные. Похоже, они двигаются. Полусогнуты в локтях – медленно перемещаются по гладкому хлопку сонным большим пауком. Будто угрожают нам наши собственные руки. Или это новое, удвоенное в любви и ненависти существо? Порожденное нами и нам же угрожающее. Ее тоже называют четверорукая.
Вчера на улице – 12 часов дня. Влажная рубашка прилипает к телу.
На каменных беленых воротах уселись розовые, синие круглопузые демоны. Заглянул во двор. И сразу зябкие мурашки пробежали от затылка по желобку спины.
Они сидели у входа храма – по две с каждой стороны, как бы удвоенные. В два человеческих роста. Обнаженные груди – восемь обнаженных каменных сисек, казалось, сожми их – и потечет каменное молоко. Выпуклые глаза с обеих сторон смотрели на меня выжидающе. Каждая богиня держала в одной руке волнообразный крис, в другой – раздувающую капюшон кобру. Всё сладострастно извивалось: и кинжалы, и змеи, и складки одежды. Богини сторожили храм, вернее, то священное и таинственное, что пряталось там – я уже видел – в багряной полутьме.
Я снял сандалии и в одних носках вошел в храм. Там внутри меня обступили раскрашенной толпой изваяния, как будто даже толкаясь и настойчиво тесня дальше в глубину. Нахальнее всех вели себя два каменных жонглера. Два бога Шивы манипулировали – каждый четырьмя руками: подбрасывали и ловили нечто, и так ловко и быстро, что я не успевал разглядеть, что это. И это нечто было легче пушинки и хрупкое, как перепелиное яйцо, зависящее от тысячи случайностей, затерянное здесь на острове небоскребов вблизи экватора и брошенное сюда в красноватую полутьму к подножию Той, что темнела в глубине алтаря – витрины, в складках алой материи, тускло освещенная сбоку.
Это была статуэтка четверорукой богини смерти. Все четыре руки ее держали или возносили что-то золотое: медальон или трезубец. Нет, не давалось это зрению… И всё выскальзывает, выпадает из памяти, улетучивается. Видно, невыносимо ей такое удерживать. И хотя я понимаю, что виденное мной имеет ко мне прямое и непосредственное отношение, что разгадка просто вот она, тут – еще одно движение, усилие – и я прикоснусь, вспомню… Нет, не хочу я делать этого движения, не должен вспомнить, не могу. Иначе я сорвусь со всех крючков, как пружинка, и выскочу из этого золотого обольстительного круга – в слепое безумие, не знаю во что! Что во мне кричит, не умолкая? Что просит каменного молока вечности? Ребенок-переросток, которого неразумная мать еще держит в колыбели и вообще отвернулась, зовет хриплым басом родных, но, не дождавшись помощи, сам себе затыкает рот пустышкой – тут же выплевывает ее.
Когда я наконец вышел из храма, небритый мужчина в розовой чалме и очень темный мальчишка в сторонке чистили две высокие медные курильницы в виде чаши на лапах. Собственно, чистил мужчина. Мальчик окунал тряпку в белый порошок и подавал ему. Одна курильница уже был вычищена и так горела всей славой на южном солнце, будто понимала, что еще сегодня будет возносить ароматный дым курительных палочек, прислуживая богине.
– Кали? – обратился я к мужчине, чтобы что-нибудь сказать.
– Кали, Кали, – заулыбался мужчина.
– Шива?
– Сива, Сива, – улыбаясь, подтвердил он.
И теперь, задремывая, вижу переливающийся дымчатый шар, который для опытного зрения слоится миллионом реальностей.
Вот что цепко держала богиня смерти Кали всеми своими руками.
Вот чему улыбался мужчина во дворе храма.
Вот чему улыбались бритоголовые, расходясь после церемонии сожжения красных катафалков.
И шар кружится, перекатывается в пустоте и показывает нам то, что мы способны увидеть – и очень многое, что мы просто не видим или пока не видим… Миллионы человеческих глаз вглядываются в незримое – слишком шумное для нашего зрения…
Между тем в темноте шум тропического ливня как-то перестал походить на самого себя. Я прислушался, теперь он был больше похож на звуки летнего дождя, который барабанит по московским крышам. Было слышно, как неистовые струи ударяются о железо и об асфальт. Как где-то рядом гремит и жалуется водосточная труба всеми своими ржавыми ревматическими коленами. Просветлело, и правда обозначила себя нашей московской квартирой, с темными квадратами картин и голым предрассветным окном.
Спящая рядом легко вздохнула и открыла глаза – в моей реальности или где? Смотрю и не узнаю.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Я не ищу истины. Она и так есть, ей даже не надо обнажаться, чтобы увидели ее. Истина очевидна. Просто мы сами закрываем глаза и отворачиваемся.
…В предрассветных сумерках, когда все еще смутно и неопределенно, приподнявшись на локоть, я рассматривал рядом спящую. Я не был уверен, что это Тамара, что она последовала за мной, уж очень не хотела. Лицо было еще полустерто сном и не выявлено светом. Тем более что черты распустились, расправились – во сне оно помолодело. Стрижка, как у мальчика. Плоские веки, губы без косметики – она была похожа на многих женщин, которым я заглядывал в лица. Скупо намеченное, обобщенное.