расшитой рубахе, в сапожках. Девки на него глядят, да уж не смеются, каждая хочет, чтобы он ей улыбнулся. Он Умилу глазами ищет, да её здесь нет.
Видит потом гончара. Будто бы тот горшки оземь бросает да хохочет, а горшки бьются, из них нечисть лезет…
Видит ещё, как Первуша схватил чёрта за хвост и зовёт: «Хватайся!» Завид ухватился крепко. Лезет чёрт на стену да их за собою тащит, вот уж они в царском тереме, в расписной горнице. Клетка там на цепях подвешена, а в клетке той птица-жар. Тянет руку Завид — тут царевич ему заступает дорогу, да такой страшный, горбатый, голова огромная, а на ней рога.
«Не тронь, — говорит, — птицу! Моя она, для меня царь-батюшка добыл!»
«Да ведь ты не проклятый, а подменыш, — говорит Завид. — На что тебе та птица?»
Заревел тут царевич диким зверем, заплакал, будто малое дитя. Разевает кривой огромный рот, проглотить хочет…
Растопырил Завид руки и ноги, дёрнулся, да и упал с лавки, тут и сну конец.
Потёр он спину, огляделся — люди ещё спят, тихо в дому. Лучины уж погасли, потухла и печь, только серый свет льётся в оконце. Боязно Завиду спать. Как бы Радима не проспал, да ещё и сны-то всё дурные видятся.
Пробрался он мимо хозяина, заглянул в комору, впотьмах отыскал яблоки. От них, лежалых-то, крепкий дух. Набрал под рубаху, а после к бочкам принюхался — вот капуста, вот рыба, а вот другие яблоки, мочёные, сладкие. Выловил, сколько в руках уместилось, щёки набил, рукав промочил, по груди течёт, да ему всё одно. Остался бы, покуда всё не съест, да нельзя, чтобы заметили. Даром тут не кормят, а платить ему нечем.
Прошёл Завид мимо спящих мужиков, тихо дверь толкнул, вышел в зябкий рассвет. Сыро. Далеко, на другом берегу, темнеет лес, а реки-то не видно — всё затопил туман, пролился и на поля, укутал дома по самые крыши. За туманы, говорят, Белополье так и прозвали.
Прислонясь к бревенчатой стене, потому как на мокрые лавки нечего было и думать сесть, доел Завид мочёные яблоки, а там к навесу пошёл, где медведя держали. Худой тростниковый навес не выдержал дождя, и бедный медведь теперь жался к земляной завалине, а перед ним и под ним растекалась широкая лужа. Он покосился на Завида, звякнув цепью, но подниматься не стал.
— Гляди, тебе принёс! — негромко сказал Завид, вынув из-за пазухи яблоко, жёлтое с румянцем. — Ну, держи!
Но медведь уже был учёный. Видно, обещаниями его кормили вдосталь, а яблок не давали, оттого он теперь и не повернулся. Пришлось Завиду в лужу лезть да мало не в медвежью пасть это яблоко вкладывать, косматую шею чесать да трепать.
Медведь будто и теперь не верит, что не обманули. Но ничего, яблоко за яблоком жуёт, вот уж и оживился, тянется к рукам, обнюхивает, носом в грудь толкнул — мол, там ещё прячешь, показывай!
Скормил ему Завид все яблоки, какие принёс. Стоит, по холке треплет, чешет между ушей, и такая его жалость взяла! Руками бы кольцо разомкнул, если бы мог.
— Ты уж прости, — говорит медведю. — Ты уж меня прости! Знаю я, каково на цепи жить, а помочь тебе не могу. Да ты проживёшь ли на воле? Я вот, видишь, из клетки вышел, а жить без неё не умею!
Медведь сопит, греет своим дыханием. Ясно, не понимает, что ему говорят, ничего от Завида не требует, ни в чём не винит, только ищет, не осталось ли яблок. Нечасто ему так везёт.
Тут раздались чьи-то шаги, и Завид умолк. Кто-то тихо крался вдоль стены.
— Вячко! — раздался сварливый голос. — Куда опять завеялся, неслух? Ведь велели тебе, чтобы меня не бросал! Вот ужо погоди, доберусь до тебя…
То был Радим. Он вовсе не крался, а медленно брёл, держась рукой за стену, и теперь, показавшись из-за угла, застыл и прислушался. Застыл и Завид.
— Ты здесь? Я слышу тебя! — воскликнул Радим и повёл рукой, хватая воздух. У него и голос переменился и теперь по-стариковски дрожал.
Он сделал ещё шаг и наступил в лужу, промочил ноги, но не пытался уйти. Так и стоял, задрав бороду и тяжело, сердито дыша, и всё щупал рукой пустоту. Прежде он всё щурился, отчего глаза его казались узкими, а теперь глядел ими, широко распахнутыми, в вечную тьму.
— Ишь, — сказал Завид, — ныне тебя самого будто на цепи водят. Что, по нраву?
— Ты ещё кто? — с досадой и страхом спросил Радим, заслоняясь рукой. — Кто здесь, чего к нашему медведю полез?
— Не признал? Что же, не диво…
Задрожал у Завида голос, злая обида горло сдавила. Радим ему в человечьем обличье и дня побыть не давал, говорить с ним не хотел, оттого теперь и не узнал. Был бы не слеп, верно, и то бы не понял, кто перед ним.
— Ведь десять лет вместе пробыли, — с укором сказал Завид. — Ты, может, и моего имени не припомнишь?
— Быть не может, да ты ж издох!.. — выкрикнул Радим и умолк. Стоит, дрожит, о чём думает — неясно. После руку протянул.
— Идём, потолкуем! Не здесь же стоять.
Завид не спешит, руки этой касаться не хочет, и так ему тошно, что и вовсе ушёл бы, если б только не хотел вызнать про колдуна. Ишь, каков хозяин, первым делом приказывать взялся, да ещё ладонь так повернул, будто незримую цепь на неё намотал. А хуже всего, что в крови она, выучка проклятая, и он уж готов слушать и делать, как велят — вот от чего тошно! Будто, как прежде, стоит перед Радимом на задних лапах…
— Что ж ты, слепого забоялся? — усмехнулся Радим. — Я, видишь, ежели теперь на шаг от стены отойду, так и заблужусь, не сыщу, куда идти. Чего ж ты меня боишься?
Всё же дал руку Завид. Больно впились в неё чужие пальцы. Радим потянул к себе, навалился, дохнул кислым хлебом и луком:
— Ну, веди! Всё одно куда, лишь бы от чужих ушей подале. Ведь ежели примемся вспоминать былое, так и тебе, пожалуй, не с руки, чтобы кто услыхал. Будто бы река тут рядом — ну, веди к реке!
Идёт Завид к реке. Хочет о колдуне спросить, да и слова не вставит. Радим на него покрикивает, что он, вишь, дорогу выбрать не может, тащит по лужам да по колдобинам. А если не ругается, то спрашивает:
— Час-то ныне какой? Ранний, поди? Петухи, слышно, глотки дерут…