Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто тут, — спрашивает, — Еремей Овсянкин?
— Дык это, — мямлит Горшеня: язык-то у него для лжи шибко неповоротлив, — кажись всё же…
— Вот они — Овсянкин, — тычет в Горшеню пальцем лукавый купец. — Вишь, какие портянки у них сливочные!
Бес подождал, пока Горшеня обуется, да и повёл его за собою в Адское пекло.
— Пошли, — говорит, — со мной, купец. Будет тебе сейчас купеческий сыр в масле. Будут тебе заодно и здравица, и панегирик.
По дороге в Адское пекло Горшеня разговорился с бесом, узнал, как того звать-величать.
— Содомкой меня кличут, — говорит бес. — А брата моего Гоморркой зовут, он у котла нас дожидается, за угольками следит. Мы бесы мелкие, да ядовитые шибко.
Спустил бес Горшеню по железной лестнице в нижние пространства. Тут опять потолки появились, пол проступил. Коридоры пошли тёмные да длинные, штольни гулкие, двери тяжёлые — ещё один новый мир Горшене открылся. А он не жалеет, что вместо купца сюда свалился, — здесь тоже есть на что посмотреть, чему поудивляться; любознательному мужику везде здорово.
Привёл бес Горшеню в индивидуальную котельную, а там уже натоплено, напарено — бесов брат Гоморрка сам уже кривой от пылу-жару такого.
— Вот это пар! — дивится Горшеня. — Я о таком всю жизнь грезил!
— Ну, — говорят бесы новенькому, — вставай на приступочку, сейчас мы тебя в котёл сталкивать будем по счёту три.
— А чего меня сталкивать, — говорит Горшеня, — я и сам, чай, не инвалид.
Разделся, сложил одёжу аккуратным образом в уголок камеры, портянки драгоценные сверху положил, чтобы глаз радовали, да и полез в котёл с кипячёной водой — с удовольствием полез, с приятным замиранием сердца.
— Спасибо, — говорит, — бесушки, славно натопили! Согреюсь сейчас за все прежние морозы единовременно! Ножку свою болезную отмочу!
Содомка с Гоморркой так и ахнули: погрузился их новый клиент в кипяток и только носом фыркает да ртом бурлит. Нырнул пару раз, голову из пузырей высунул, улыбается.
— Уф! — кричит, — отличная водица! На разогрев годится!
Бесы переглянулись — и давай угля в топку добавлять. Кидали-кидали, махали лопатами до ломоты в пояснице, потом присели отдохнуть. Смотрят: как там купец? Не сварился ли?
— Эй, там, — кричат, — за бортом! Не жарковато ли тебе, купец-удалец?
А Горшеня отвечает с присвистом:
— Хорош кипяток — погреть передок! А для остального тельца — жар-то еле теплится!
— Брешет? — Гоморрка у Содомки спрашивает.
— Знамо, брешет, — отвечает тот сквозь гримасу. — Стихоплёт какой-то попался: ради красного словца шкуры собственной не пожалеет.
Горшеня же их диалог из котла в полный голос комментирует.
— Нет, — говорит, — бесушки, я и прозой тот же факт повторить могу. Это вот у вас, бесушки, жар да не пожар. На войне не в такие температуры попадали — и то сошло.
Содомка с Гоморркой переглядываются, диву даются. Айда снова уголь в топку метать. Целый час корячились, не покладая мохнатых рук, умаялись до того, что хвосты в пружинки скрутились. Присели отдышаться, смотрят в котёл — не всплыл ли клиент кверху брюхом?
— Эй, — кричит Содомка, — лёгок ли пар, купец-удалец? Не дать ли перерыву?
— Да нешто это пар! — отвечает как ни в чём не бывало Горшеня. — Вот в полдень на сенокосе пар бывал — из ушей поливал; заткнёшь уши тряпицей, так он из ноздрей клубится! Вот это пар! А то, что у вас здесь, — это не пар, а так, дамская испарина!
Оторопели бесы. То друг на друга смотрят, то на кучу угольную поглядывают — топлива-то всего ничего осталось, того и гляди закончится. Но делать нечего, пришлось ещё порцию в топку заметнуть.
— Ну что, — зовут осторожно, с зыбкой надеждою, — ты ещё купец? Или ужо супец?
А с Горшени — как с гуся вода. Он уже и на вопросы внимания не обращает, свою речь ведёт.
— Фу, — говорит, — наконец-то я отмылся по-хорошему! Семь потов с меня сошло, семь шкур слезло! Только что себя нашшупывать стал, а у вас там опять перебои с горяченькой!
— И что, не сварился? Не подгорел? — со слезой спрашивает бес Содомка.
— Да нет, — отвечает Горшеня, — куда там! Вот когда я — было дело — в шахте работал…
— Постой! — вопит бес Гоморрка и своего напарника за грудки хватает. — Ты кого это приволок, Содомка, верблюжья твоя ноздря! Разве ж это купец?! Разве ж купцы по шахтам ползают да сено косят? Разве ж хоть один купец на войне бывал?
А Содомка и не знает, что ответить, но такое обхождение ему явно не по нраву, он кулачки Гоморркины от волосатой своей грудины отталкивает, не смиряется с тем, что напортачил. Завязалась тут у бесов потасовка, принялись они лупить друг друга во все значимые места, и такой трескучий шум подняли, что явился на тот шум какой-то важный чёрт — черепом лыс, ликом и фигурой чёрен, бородка у него зелёная с проседью, один ус оранжевый, другой — фиолетовый. Бесы, как его увидели, пали ниц и хвостами-пружинками завиляли по-собачьи. А важный чёрт отпихнул их копытом и прямиком к котлу двигается: цоп-цоп-цоп. Посмотрел на Горшеню, покрутил ус, фыркнул.
— Так-перетак, — говорит. — Оба немедля ко мне, с объяснительной и розгами! А этого пловца — одеть и тоже ко мне. Да поживей, мертвецапы: одно чтоб копыто здесь, а другое там!
И дверью хлопнул — как концы обрубил.
23. Иванова казнь
А там, где живые живут, новый день зорится.
Затемно ещё подняли Ивана с койки и препроводили в душ — всё ж таки сам король на казни присутствовать будет: негоже его величество пахучими мужиками потчевать.
Стоит Иван под тёплыми струйками и руками за голову держится, пытается всё произошедшее через пальцы осознать. Как это он Горшеню проглядел, как дал ему погибнуть прежде времени?! Как такое получилось?! Только никакого внятного разумения у Ивана в голове не выстраивается, одна слепая эмоция фискалит: проспал друга, прошляпил семечко, панама пуголова! Иван заплакать хотел, да струи и без того по лицу текут — к чему лишняя водица!
«Эх, — думает, — Горшеня! Как же ты мог! Как же ты решился!» И сам себя ответами, будто кусками сырой глины, закидывает: «Да это ж он ради меня, из-за моей вялой нерешительности! На себя долю мою взвалил, чтобы мне, слепорукому, шанс дать! Эх, Горшеня, Горшенюшка… На кого ж ты меня, дурня, покинул!»
Всего себя вопросительными сгустками обкидал, живого места на совести не оставил. А тут ещё мелочная обидка из-под самого сознания вылезает, все серьёзные обвинения собою заслонить норовит: обидно, стало быть, Ване, что Горшеня-то всё мечтал в баньке помыться, кости парком заморить, и вот он — душ, а Горшени нету! Душ, конечно, не баня, загривок не дерёт и об доску не шаркает, но на безрыбье и душ душу моет; а Горшени всё равно нет — его теперь, видно, другими губками оттирают, иными скребками скребут, какая ему теперь баня!
— Эх, Горшеня, Горшеня… — сокрушается Иван в голос, всю душевую кибитку вздохами своими запо́тил.
— Кончай, парень, стонать, — говорит ему тюремщик, — надевай свою дизиньфекцию, пойдём завтрак обозначим.
Протянул ему одежду — всё постирано, поглажено, каким-то пахучим желатином присыпано. Иван обтёрся, оделся, поплёлся за тюремщиком. Всё у него как во сне происходит, все мысли в другой местности носятся, слошной друг Горшеня перед взглядом маячит, в посмертной своей предутренней бледности улыбается Ивану закоченевшим ртом. Ох, плохо Ивану, ох, пасмурно! Он и о Надежде Семионовне думать не успевает, и о батюшке своём помнить позабыл, и казнь его теребит только по касательной — такая на него острая душевная морока навалилась.
Дали ему на завтрак премиальный паёк в честь королевского венчания: две сушки, пареная репа, стакан зелёного киселя — ешь, не горюй, набирай сил перед эшафотом! А Ивану и не до еды. Нехотя за ложку взялся — не спасает ложка, никуда ею не выгрести из этой заводи. Сидит над кружкой зелёного киселя, и на душе у него такой же зелёный кисель без сахару, в голове такая ж пареная репа.
Вдруг из угла шорох донёсся — шмыг-шмыг, кувык-кувык. Выползла к Ивану блоха Сазоновна, на задние конечности встала, передними в стол упёрлась. Иван, едва её увидел, сразу подтянулся весь, ожил, в глазах будто озарение какое зажглось. Будто он через это животное добрую весточку от закадычного своего товарища получил. Ваня блоху репой накормил, киселём напоил, себе тоже сушку в рот засунул — коли надежда в душе появилась, то и телу силы пригодятся!
— Беги теперь, Сазоновна, — говорит, — живи на воле, мечи на поле.
И подумал: «Горшеня бы поскладнее как-нибудь сказанул… Ну да это ладно, а вот как бы он на моём месте действовать стал?» Принялся Иван Горшеню на своё место примеривать, советоваться с ним мысленно — и в силах своих укрепился мал-помалу. Будто некий стержень внутри него пророс, будто к нему подпорки с двух сторон приставили — чтобы спину не прогибал, чтобы нос не развешивал.