то надевал рабочий комбинезон. Режиссер не ограничивался тем, чтобы просто сидеть и слушать, нет, он все время ходил вокруг нас, менял местами, прерывал нас так часто, что вообще почти не давал возможности хоть как-нибудь наметить образ, войти в роль. Его сумбурное, эксцентричное поведение сбивало меня с толку, и в результате я очень разозлилась. Я решила, будто мне специально не дают никакой возможности показать, на что способна, и попыталась умерить закипавший во мне гнев. Вдруг, прямо в середине одного из моих особо важных монологов, Подемский подхватил меня на руки и поднял на помост…, а потом крикнул моему напарнику поскорей встать рядом со мною. Тут я не выдержала и, швырнув текст пьесы на пол, закричала:
— Вы самый грубый, самый отвратительный, самый бессердечный человек из всех, кого я видела в своей жизни!
Как вы смеете подобным образом обращаться с актерами?!
Тут он дерзко, нахально расхохотался, восклицая:
— Отлично! Молодец!
— Я не собираюсь работать с таким чудовищем, как вы! Ни за что!
Он же, как ни в чем не бывало, поднял мой текст и вернул его мне, а когда заговорил, обращаясь ко мне, в его голосе звучала нотка легкого удивления:
— Поаккуратнее с текстом, не советую его потерять… Конечно, ты будешь работать со мною. Эта роль — твоя! Репетиции начнутся в понедельник, ровно в десять утра.
И тут же исчез, я даже не успела ничего ответить, а мой партнер расхохотался:
— Вот видишь — Юзеф, он такой… Не обращай внимания.
Ничего лично против тебя он не имеет. Правда-правда… Ну, еще привыкнешь. Как мы все. Что ж, в добрый час! До понедельника…
Действительно, я привыкла к выходкам Подемского. Работа с ним давала великолепный опыт. Я тогда была еще полным новичком в театре и лишь пыталась найти практическое применение теоретическим знаниям, которые получила в академии. Он и помог мне сформулировать конкретные подходы, пригодные именно для меня, то есть создать собственную копилку приемов для решения сценических задач. Юзеф идеально понимал все, что я делала во время репетиций «Дикой утки» и что так напрягало режиссера выпускного спектакля (тот ведь и сам был выпускником). Подход Подемского к воплощению образа был таким же, как у меня, но только до встречи с ним я делала это бессознательно, а он подходил к делу профессионально. Он научил меня обуздывать созданные мною наугад, родившиеся случайно интуитивные решения, заставляя их работать всегда, воспроизводя их от спектакля к спектаклю.
Юзеф не возлагал надежд на звезд и знаменитостей. Он верил в актерский ансамбль. Теоретически и я считала так же. Теоретически. Именно ансамбль актеров давал на сцене наилучшие результаты, но на практике зрители не позволяли этому проявиться. У публики всегда были какие-то любимчики, она ходила на них, желая видеть в любой роли. При этом на афише их указывали в общем ряду, однако не стоит заблуждаться — именно они и были звездами труппы… Однажды после полудня, когда начался прогон второго действия пьесы, в зал вбежал Залевский, который, размахивая газетой, закричал:
— Кошмар! Ужас!
— Ну что там может быть такого ужасного? — спокойно спросил его Юзеф. — Это же не рецензия на наш спектакль. Мы его еще не выпустили, премьеры не было.
— Это об убийстве, идиот! — воскликнул Залевский. — В Сараеве убили эрцгерцога Фердинанда.
— Какое еще Сараево? Никогда не слышал, — устало буркнул Юзеф. — Прошу вас, я бы очень хотел продолжить репетицию… Но несколько актеров, окружив Залевского, уже читали газету с озабоченными лицами.
— О боги, это значит, что начнется война, — простонал Залевский. — Австрия нападет на Сербию. Россия бросится ее защищать, а дальше Германия, Франция, Англия…
С помощью кулака и указательного пальца он изобразил нечто вроде пушки, даже имитировал залпы: «Бах-тарах-тах-тах!»
— А что, эта ваша война уже началась? — скучающим тоном спросил Юзеф.
— Юзеф, ты просто не понимаешь… — начал было Залевский, но режиссер перебил его, сказав надменным тоном:
— Я понимаю лишь одно: начнется война или не начнется, а у нас премьера через две недели.
Он отвернулся от Залевского и крикнул:
— Пожалуйста, все по местам! Начинаем с выхода Анели.
Реакция Юзефа Подемского была типичной для тогдашних поляков, помимо реакции художника, поглощенного своим делом. Война, как все думали, нас не касалась. Пусть воюют российские повелители, а наше дело, как обычно — выживать насколько удастся… Мы как будто оказались на острове, окруженном бушевавшими волнами надвигавшегося прилива: на запад от Польши была Германия, на восток — Россия. Пока и те, и другие устраивали репетиции разрушения, мы пожимали плечами, отмахиваясь от всего. Перед премьерой спектакля для нас куда важнее были театральные репетиции.
Вечер в день премьеры «Девичьих обетов» был прохладный, поэтому зрителям, пришедшим в Малый театр при зале филармонии, не пришлось страдать от обычных неудобств, которые жители Варшавы нередко испытывали в июле. Пьеса представляла собой очаровательную романтическую комедию, а в постановке Подемского ностальгические нотки по прежним временам не делали ее устаревшей, а, наоборот, позволяли любоваться очарованием старины. Постановку отличали чувство меры и стилистическое изящество — качества, каких всегда стремятся достичь, но нередко утрируют, а потому и не добиваются желаемого результата.
Сразу после моего первого появления на сцене случилось нечто удивительное, волшебное. Вдруг раздались восторженные возгласы, причем звучали они и снизу, из кресел в партере, и сверху, с галерки. Это было в чистом виде проявление любви и восторга. Едва возгласы стихали, как вдруг рождались вновь, и я ощутила такую легкость духа, будто поплыла над сценой, не касаясь ее. Никогда еще не возникало у меня такой уверенности в своих силах.
Когда закончился спектакль, Подемский ждал меня за кулисами, и я упала в его объятия, чуть ли не рыдая от счастья. Зрители аплодировали, топали ногами от восторга, крики «браво» не смолкали. Юзеф откинул мою голову назад, посмотрел мне прямо в глаза. Гром аплодисментов не давал нашему объятию прерваться, это был аккомпанемент, сопровождавший нашу своеобразную, необычную сценку… Его лицо приблизилось к моему. Оно выражало такое, чего я прежде ни разу не видела, ни у кого — что-то и напугавшее меня, и вызвавшее восторг, притягательное… Его губы слегка коснулись моей щеки, и тут у меня возникло удивительно сильное желание, чтобы его рот слился с моим, но он неожиданно оттолкнул меня, повернул в сторону сцены и грубо гаркнул: «Вот, упивайся, впитывай! Это все — твое! И только твое!» Он начал кричать, требуя, чтобы я выполняла его указания, и голос у него был резкий, ледяной, как сталь зимой: «Улыбайся! Кланяйся!