тратил. Дитр нашёл шатающихся без дела рабочих и заставил вынести разломанную мебель. К вечеру должны были доставить новую, а ещё пианино. Тень ухмылялась, наблюдая глазами бывшего шеф-следователя за тем, как в дом постепенно приходил порядок.
Лишь одно Дитр запретил трогать в Доме-с-манекеном – лабораторию. Тут когда-то создавали душескоп, понял он, снова на свой страх и риск взглянув в прошлое. В этом доме, вне зависимости от комнаты, было неловко смотреть назад.
Когда-то тут были очень счастливы, это он сразу понял, увидев, как шеф-душевник любится с женой по всем углам – из-за этого он, наверное, и не держал слуг. Иногда он был не один, и Дитр сплюнул, назвав его извращенцем. У гралейцев была традиция, оставшаяся с древних времён, так называемый «институт общественных жён» – отдавать даму соплеменнику. Это делалось для наследственного многообразия, чтобы в семьях дети не были похожи один на другого. Но вершилось это согласно строгому нравственному ритуалу – муж за занавеской держал за руку лежащую на спине жену, пока с ней был другой мужчина.
Но Ребусу, который детей не хотел, больше нравилось трактовать традиции как ему удобно, и поэтому, когда кто-то был с его женой, Ребус был там же – с другого краю. Но столица вообще во все времена славилась своими нравами, Дитр к этому привык, хотя и принять не смог.
После экскурсии в прошлое он час отлёживался на крыше без сил, с пропитанной перекисью ватой у носа, из которого неустанно бежала кровь. Кое-что он всё-таки увидел посреди бесконечного супружеского блуда – в атриуме дрались Ребус и Дирлис, неумело и комично, на взгляд бывшего полицейского, как два взбесившихся кота, они сцепились на полу. Дирлис прицелился врагу в нос, крича что-то о том, как он сейчас поправит красавчику рожу, как вдруг его отшвырнуло к двери. Ребус, с трудом поднявшись, назвал его помешанным придурком и, схватив за шкирку, вытолкнул за дверь.
– Она моя пациентка, выблудень! – заорал он на Дирлиса, который поднимался с булыжника с перекошенным от злобы лицом. – Всего! Лишь! Пациентка!
– Я на тебя всей администрации дуги донесу, гниль! Будешь всю жизнь торчать в дурке для нищих в Гоге! В Гоге сгинешь!..
Дирлис, впрочем, когда-то приходил и с миром. В атриуме однажды зимой устроили анатомичку. Студенты пили какое-то дымящееся пойло, а в середину атриума вытащили обеденный стол и положили на него труп. Над трупом торжествовала девица в плаще полицейской курсантки с врачебным черепом – то ли экзекутор, то ли патологоанатом, то ли душевник. Ребус, босой, в одних штанах и кафтане на голое тело, наматывал круги по атриуму, грохоча коробком над ухом. На вид ему было лет двадцать, он был бородат и совершенно безумен.
– Ты бы хоть за пар заплатил, Рофомм, – протянул парень, тоже курсант. – Это только нашему мёртвому другу плевать, а ты же пока не мёртвый.
– Разум ученого должен пребывать в свежести, – пробормотал он, прикладывая золотой пузырёк к тонкой ноздре. Со свистом втянув эритру, он собрал с носа остатки порошка и принялся втирать его в десну.
– А и то верно, – икнул Дирлис, трудящийся над трупом. Дрожащей пьяной рукой он пилил череп. – Это даже хорошо, что тут температура два ртутных шага, мы же не хотим, чтобы мозги растеклись по всему дому. Не твои, Рофомм, его. Свои ты уже снюхал. Держи, дарю, – он хихикнул, протягивая ему выпиленную из кости звезду под пьяный хохот однокурсников. – Эр ауриу, эллерн.
– Эр аорио, дурень безграмотный, – зло прошипел Рофомм, наклоняясь над вскрытым черепом. – Ну и что я вижу? Я ничего не вижу.
– Мы изначально сомневались, что у него какие-либо телесные нарушения мозга, – застрекотала девица в плаще. – Бывает так, что телесные изъяны искажают душу. Но этого жрать людей заставляло нечто иное.
– Много сожрал? – поинтересовалась Равила Лорца, похоже, единственный трезвый человек из живых присутствующих.
– Четверых. На последней жертве его скрутил блудовод, – поведала девица. – Уличные девки, вишь ты, невкусные, повадился ходить в притоны. И сразу же попал в лапы к шлюшьему шефу. На допросе знаете, что сказал? Денег на мясо нет, а работать лень. Тупая скотина, как и все гнильцы. Хорошо, что их вешают, а не расстреливают. – Без толку, что не расстреливают, – прошипел Ребус. – Я не вижу ничего особенного в его мозгах. Вывод: душа – не в голове.
– Это верно, раскудрявый ты мой, – заухмылялась девица, прильнув к нему. – Хочешь покажу, где у женщины душа? – она провела пальцем по его голой груди и подцепила ноготком пояс брюк.
Ребус с руганью оттолкнул от себя девушку:
– Отвали, не то вышвырну на мороз! – рявкнул он, и атриум снова взорвался вульгарным смехом пьяных студентов.
В атриуме временной узор так частил, что Дитр побоялся, что у него лопнут сосуды в мозгу, и стал исследовать узор других помещений. Хозяйскую спальню он не брал – оно и так понятно, что тут либо сношались, либо спали. В спальне были кипой навалены номера какой-то гралейской газеты, которую Рофомм выписывал, судя по всему, через посольство, альманахи «Венца», издания для селекционного населения, согласно которому Ребус, пусть и четвероюродный внучатый племянник Принципа, но гражданин другой страны, находился на тысяча шестьсот семьдесят пятом месте в очереди на престол. Аккуратно на полке стояли коммерческая моделька парусной лодки, которую дарят при покупке судна (лодку звали «Ядовитый»), а ещё несколько наград за победы в студенческих парусных гонках как грота-шкотовому команды медицинского отделения, и семейный портрет, написанный, как уж повелось, тонкочувствующей кистью Джера Таттцеса. Рофомм, пусть и вылитый отец, был совершенно на него не похож – серьёзное, мрачноватое выражение лица он унаследовал от Лирны Сиросы. Дитр её сначала не узнал – он видел её тридцать лет назад, невзрачную, оборванную и обречённо беременную плодом мракобесных ритуалов. Женщина на портрете имела лицо сердечком, аккуратные прямые волосы и изящную линию ключиц, пересечённую справа шрамом от сектантских издевательств. Любовь и сытость сделали из Сиросы если не красавицу, то интересную даму точно.
Жизнь ученого проходила в лаборатории. До запоя он пытался снова что-то ваять – тут были разложены чертежи и лупы, а ещё какие-то записи, в которых разобраться было невозможно: душевник имел невыносимо уродливый почерк (тень террориста, обожавшего каллиграфию, при взгляде Дитра на записи так взбесилась, что один из листков загорелся, Дитр сбросил его на пол и затоптал), а ещё писал на трёх языках – варкском, гралейском и древнеирмитском. Время лаборатории было пропитано пьяной и дурманной суетой. Здесь и писал свой «Диптих о поиске» Джер Таттцес, здесь проходили первые публичные испытания. Лаборатория ещё не была лабораторией, когда совсем юный, едва начавший отращивать бороду Ребус донимал