Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Треть века спустя Анчаров – помните такого? – в песне «Ты припомни, Россия» поэтически выразится: «Каждый год словно храм, уцелевший в огне». Но в тридцать девятом счёт шёл даже не на годы. Каждый новый месяц без войны был окрыляющим триумфом; снова листок с единичкой выпархивает из отрывного календаря, а пушки молчат. Счастье.
Мы сидели по обе стороны длинного стола, запелёнутого казённым зелёным сукном, а Коба медленно ходил взад-вперёд, помахивая то дымящей, то, чаще, прогоревшей и ждущей новой порции табака трубкой. Безошибочно он себя поставил: вроде бы мы развалились на мягких стульях, как баре, а он в мёртвой тишине выписывает сложные петли, мягко ступая по время от времени попискивающему под его сапогами паркету. Но как-то получалось, что мы сидим, будто ученики, а он хоть и стоймя стоит перед нами, но будто учитель, и единственно, чего ему не хватает, – это линейки, чтобы бить по пальцам двоечников. Хорошо ещё, не приходилось, чтобы взять слово, поднимать руку.
Нездорово пухлый, щекастый, в меньшевистских очочках Литвинов закончил свой безрадостный отчёт. Поди объясни народу, только что избавленному от карточной системы, что это народный комиссар от нездорового сердца такой; любой простой работяга непременно скажет в ответ: «У всех у них там сердце нездоровое. Не жрал бы в три горла – здоровей бы был». Сама по себе сытая внешность не криминал, конечно; мало ли среди нас тучных. Жданов, к примеру. Но тут уже всякое лыко могло оказаться в строку. И поэтому у Литвинова предательски подрагивал голос, хотя на речах и докладах нарком за многие годы собаку съел. Теперь он чувствовал, что земля под ним горит и рушится. Тупость демократов сгубила его карьеру. Никаких явных признаков близкого падения не просматривалось; напротив, Коба вёл себя с несчастным подчёркнуто уважительно, корректно до ужаса. Но именно – до ужаса: мы давно уже усвоили, чем пахнет подобная корректность. Особенно когда, словно отвлёкшись на раскуривание трубки, как бы по рассеянности, учитель вдруг называет плавающего у доски нерадивца не обычным Максим Максимович, как в газетах, а по-настоящему: Меер-Генох Моисеевич. Тут занервничаешь. Можно ни единым волоском не быть антисемитом, можно быть хоть обожателем евреев, но и тогда ясно как день: Меер-Геноху, если его даже Галифакс не считает за равного, с Риббентропом искать взаимопонимания вообще дико. Особенно после «хрустальной ночи».
Неспроста же все германские зондажи последних недель шли через Анастаса или Славу, минуя официальную верхушку Наркоминдела.
– Так, – сказал Коба, стоя вплотную к нам. – Благодарю Максима Максимовича за этот исчерпывающий, скрупулёзный и в высшей степени информативный доклад. – Он дружелюбно улыбнулся Литвинову. – Виден огромный опыт, видно искреннее старание. Спасибо. – Он пыхнул трубкой. Помолчал, сделал поворот на месте и медленно, чуть вразвалку, двинулся от стола к окошку. – Какие будут мнения, товарищи?
Идёт направо – песнь заводит…
– Клим? – не оборачиваясь, хлёстко спросил он.
Клим шумно втянул воздух носом и выпрямил спину.
– Какие тут могут быть мнения, товарищ Сталин? – проговорил он. – Армия в полной боевой. Готова выполнить любой приказ.
– Например? – с хищной мягкостью уточнил Коба.
– Ну… – Клим растерялся на миг, но тут же ему показалось, что он понял, где ловушка, и сразу постарался вырулить от неё подальше. – Товарищ Сталин, подменять собой политическое руководство никогда не пытался и в мыслях такого не держу.
– Понятно, – сказал Коба после долгой паузы, за время которой он словно бы успел мысленно прощупать этот незамысловатый ответ со всех сторон. – Анастас?
Тот, словно то ли сдаваясь, то ли отгораживаясь, поднял на уровень груди обе настежь открытые ладони с растопыренными пальцами.
– Насколько я понимаю, к торговле данный вопрос не относится.
– Политика – та же торговля, – резко сказал Коба. – Ты мне, я тебе… И проценты.
Анастас опустил руки, вовремя сообразив, что избрал не вполне правильную тактику.
– Что касается торговли, могу сказать, что в последние недели с германской стороны идут такие авансы, будто они нам золотые горы предложить готовы. Но кто же верит нацистам?
– Вот так же, – задумчиво сказал Слава, – и Чемберлен, наверное, когда ему Галифакс рассказывает о наших предложениях, сидит и думает: ну кто же верит большевикам?
– А Чемберлену-то кто поверит? – резонно ответил, останавливаясь у окна, вопросом на вопрос Коба.
И то правда. После всего, что британцы наворотили за последний год… Предали и продали всех, кто им доверялся. Но всё равно – белые и пушистые, символ демократии, средоточие миролюбия и прогресса. Опостылели, честно говоря. Хоть стелись перед ними, хоть пляши краковяк – только задницу почешут и опять расползутся по своим Гемпширам, Стаффордширам и прочим ширам. Хоббиты хреновы.
И при этом разумной альтернативы всё едино – нет. Вот же ситуация патовая: и вброд нельзя, и вплавь невозможно.
– Вячеслав Михайлович? – подчёркнуто с отчеством обратился к Славе Коба.
– Ну не хотят они нас, – ответил тот угрюмо. – Насильно мил не будешь. Даже девку, которая не хочет, и то уломать можно. А вот премьера или президента великой державы – нипочём.
– А мы им не себя предлагаем, – возразил Коба, пыхнул трубкой и, повернувшись на каблуках, опять пошёл к нам. Налево – сказку говорит… – Мы им их же собственную безопасность предлагаем.
– Видать, у них о собственной безопасности иные представления, – пробормотал Слава.
– Мне ли не знать, – уронил Коба. – Но предлагать надо уметь, – и он перевёл взгляд на Анастаса. Тот сразу подобрался. – Потому я и говорю: торговля. Когда-нибудь мы научимся рекламировать свои товары? Хотя бы политические?
Слава упрямо набычился.
– Мне вот Шуленбург уже который раз рекламирует их товары, – сказал он. – Прямо вот так они теперь и формулируют: в лавке Рейха для советских потребителей найдутся любые товары: от войны до сотрудничества. А у меня от подобных речей уши вянут.
Коба пыхнул трубкой.
– Мы – большевики, – сказал он веско, – и нам эта терминология, разумеется, чужда и отвратительна. Но при переговорах с капиталистическими партнёрами мы обязаны для пользы дела говорить с ними на доступном им языке.
Бедный Литвинов так и стоял молча, между столом и дверью, и хоть и не тянулся по стойке «смирно» – это было бы уж слишком, однако не решался даже вытереть пот с искрящегося, нездорово жёлтого лба. И слушал беседу так, словно всё это его уже не трогало и он не имел к процессу выработки решений ни малейшего касательства.
Коба вопросительно посмотрел на меня.
– Уважаемый Максим Максимович убедительно показал, что шансы на достижение взаимопонимания с великими державами по-прежнему ничтожны, – сказал я.
Любой человек со стороны решил бы, что, копируя уважительную манеру Кобы, я всего лишь к нему подлаживаюсь. На самом деле – наоборот. Что было позволено ему, остальным не рекомендовалось, ибо его подчёркнутая уважительность являлась знаком предупреждения, а уважительность со стороны любого иного смахивала на знак солидарности с предупреждаемым. Никто не знал, чем на такой демарш Коба ответит. С ним вообще никогда нельзя было знать заранее, где граница допустимого. Если человек её пересекал – это было чревато многими неприятностями. Но если он слишком старательно и долго держался от неё подальше, то мог влипнуть куда серьёзней и заработать обвинения в безынициативности, перестраховке и вообще злостном уклонении от ответственности. А тут уже и до оргвыводов рукой подать. Боязливцев Коба не любил не меньше, чем корыстолюбцев, и со всех мало-мальски значимых постов их просто сметал. Я всегда предпочитал получать по шапке лучше за что-то, чем ни за что. И до сих пор, в общем, срабатывало.
– Но разумной альтернативы попыткам найти такое взаимопонимание я не вижу, – продолжил я. – В конце концов, Гитлер уже прёт напролом. У него, похоже, все тормоза сорвало от безнаказанности. И это работает нам на руку. Это всё-таки может постепенно заставить демократии отказаться от пассивности.
– Надежды юношей питают… – саркастически сказал Коба.
Сделал поворот на месте, пошёл обратно. Помолчал. Тревожно поскрипывал пол.
– Никитушка?
Хрущёв вошёл в состав Полибюро буквально на днях, в конце марта. Когда Коба неожиданно назвал его по имени, да ещё так ласково, он буквально подскочил.
– За Украину я ручаюсь, товарищ Сталин, – не задумываясь, как автоответчик, отрапортовал он.
При чём тут была Украина и в каком, собственно, смысле он за неё ручался – никто не понял, но в Кремль Никита пересел именно из Харькова, с поста первого секретаря компартии братской республики, и, в общем, ясно было, что ни о чём, помимо своей былой епархии, он толково сказать пока не мог.
- Дорогой чести - Владислав Глинка - Историческая проза
- Жизнь Лаврентия Серякова - Владислав Глинка - Историческая проза
- Покуда есть Россия - Борис Тумасов - Историческая проза