Вельсовский — скучают в деревне, и первый уговаривает второго посетить семью патриархальных помещиков Шаровых, у которых есть молодая красавица-дочь Варета. Странное наименование Варвары Сергеевны объясняется тем, что она
поэт, то есть женщина-писательница, то есть женщина-книга, то есть женщина в двух томах, из которых один том женщина, а другой не женщина: следственно женщина, имеющая неоспоримое право на какие угодно заглавия[334].
Кроме забавно-патриархальных старичков-родителей появляется еще и сосед Евгений — философ и поэт в душе, ездивший в Германию помолиться на могиле Шиллера (что, разумеется, с неизбежностью заставляет вспомнить о Ленском).
Однако едва начавшееся развитие сюжета уже на двенадцатой странице резко тормозит и прерывается обширным (почти в двадцать страниц) авторским отступлением — страстным монологом о женщине-писательнице, где эмоциональные гневные инвективы соединяются с научными (или псевдонаучными) ссылками, историческими экскурсами и претензией на остроумие. Остановимся подробнее на этой важной для нас части текста. Первым делом автор совершает процесс селекции, вынося за пределы своих рассуждений тех женщин-писательниц, которые вынуждены писать для поддержания своего семейства, — они вызывают у него уважение и скорее рассматриваются как трудящиеся, а не как пишущие.
Но женщины, которые безо всякой нужды, единственно из тщеславия пускаются в авторство и хотят блистать лицом и прозой, ножками и стихами, плечом и одою, таких женщин я называю… Я не люблю таких женщин[335]
(расшифровка выразительного многоточия передоверяется читателю). Собственно говоря, в этой фразе сказано уже почти все, что развивается на дальнейших двух десятках страниц.
Но автор все-таки считает нужным углубиться, по его выражению, в «эпопею мироздания». В этой «эпопее» женщина — «перл создания», высшее существо и царица. Эти превосходные определения, однако, как узнаем чуть ниже, следует понимать таким образом, что естественное, природное назначение женщины — сидеть в своем «дворце» на отведенном ей месте, рожать детей, украшать и услаждать жизнь мужчины, который представлен как слуга, защитник, охранитель и кормилец этого сокровища нашего рода, этого источника воспроизводимости и обновления совершеннейшей органической жизни[336]. Много говорится о естественной слабости, природной, физиологической дефектности женщины: «мы люди просвещенные, которые учились физиологии», — не раз повторяет автор[337], ссылаясь на «преумные латинские» книги[338]. Женщины описываются всегда только через телесность: у них «крошечные ножки», «белые прозрачные тела», «хрустальные пятки», «молочные плечи», «вздернутые носики», «пуховые ручки», «маленькие, огненные, шаловливые головки»[339]. Сила, действие и интеллект — прерогатива исключительно мужская: «сколько усилия умственные и физические идут к могучему самцу, мужчине, столько же не к лицу они нашей миленькой самке и царице»[340]. Интеллектуальная и творческая деятельность (прежде всего, сочинение романов) противопоказана женщине по многим причинам — главным образом потому, что она противоестественна — вредна для здоровья, приводит к бесплодию, уничтожает в женщине все женское и заставляет причислить ее
к разряду чудовищ, которых настоящее место не в будуаре, благоухающем резедой и амброй, а в кабинете естественной истории, рядом со сросшимися сиамцами, с младенцем о четырех головах, с скелетом Каспара Гаузера…[341][342]
То есть первый аргумент против женского писательства состоит в том, что оно меняет женскую физиологию и превращает женщину в монстра. Однако кроме этого весьма сильного аргумента в запасе у повествователя есть и другие.
Женщина не может быть писателем, так как талант (опять же чисто физиологически) может «выделяться» лишь мужским организмом — «все эти способности составляют принадлежность той прибавочной четверти фунта мозгу, которая дана мужчине и не дана женщине»[343].
Женщине нельзя быть писательницей, потому что это бесстыдно.
Женщина, хранительница источников обновления жизни, существо, назначенное владычествовать любовью, желая блистать произведениями своего ума, своей учености, наполовину, если не более, сбрасывает с себя покрывало стыда: тут уж нет того целомудрия, ни того чистого, восхитительного кокетства, которые составляют в женщине необходимые начала этого великого воспроизводительного чувства, самого важного, самого почтенного в природе[344].
Тезис о том, что занятие литературой развращает, повествователь развивает довольно подробно, обсуждая вопрос, какую роль книги и сочинительство играют в истории жизни женщины. Неразумные родители дают девочке в руки книги. Книги распаляют воображение, то есть становятся проводником в мир сексуальности. Следующий шаг к падению — сочинительство. Здесь появляется и фигура Сатаны, «пронюхав<шего> прибыль»[345]. «Девушка, мучимая великим чертом стихотворства, улетает в область туманного, неопределенного, дикого»[346]. Ее ум и воображение развращаются, вступая в замужество, она уже как бы не невинна, у нее слишком большой «опыт» — и потому нормальная супружеская жизнь для нее невозможна, в обществе она невыносима. Теряя счастье исполнять все, с точки зрения повествователя, предписанные ей природой женские роли, она не получает взамен ничего, так как, не обладая лишней четвертью фунта мозга, все равно ничего хорошего написать не может. Экскурс в историю (от Сафо до Авроры Дюдеван) подтверждает для автора его выводы, что все писательницы во все времена и во всех странах — развратные и опасные уроды. Бог спас только Германию, потому как «белокурые немочки» предпочитают вязание «книгоделию», Италию (по необозначенным причинам) и Россию — временно — по причине неразвитости русского литературного языка. Но грядут времена для России апокалиптические:
авторское тщеславие овладеет девами, женами и вдовицами. И солнце ясное померкнет от туч стихов. И земля разверзнется под гнетом прессов, печатающих дамские романы, дамские записки. И наступит преставление здравого смысла[347].
Впрочем, повествователь все же оставляет женщинам несколько «лазеек» в писательство. Во-первых, он, как уже отмечалось, считает достойным уважения писательство с целями самопожертвования — если это черный труд для содержания семьи и детей, во-вторых, считает допустимым для женщин создание книг, посвященных воспитанию (это «чистый» и «непорочный» род литературы), и, наконец, не отвергает того,
что женщина может почти так же хорошо как мужчина излагать мигрени женской души, <…> милый лепет о тайнах своего пола, эти приятные сплетни о сердце, бьющемся под белою и полною грудью[348].
Однако в последнем случае «милый лепет» требует неоправданных жертв — дети забыты и забиты, мужья вместо вкусного обеда и супружеских нег находят «дам своих в припадках рифмобесия»[349]. Но сильнее всего повествователь подчеркивает, что для женщины опасно собственно даже не просвещение само по себе, не сочинительство само по себе — а желание печататься, публиковаться, сделать свой дар публичным, в то время как можно было бы найти всему этому достойное применение в приватной сфере — для