С точки зрения Киреевского, в этой акции значимо все: то, что
женщины принимают такое «просвещенно-сердечное участие в деле общем»[314], то, что они выбрали средством именно издание
альманаха, то, что ему пишет об этом женщина-
писательница, — все это, с его точки зрения, говорит о том, что образованная, просвещенная и мыслящая женщина в России перестала быть редкостью и исключением. Приметой того, что общество постепенно освобождается от взгляда на женщину как на «полуигрушку»[315], для автора является освобождение людей нового поколения от предрассудка против женщин-писательниц. В подтверждение последнего Киреевский сам говорит (не называя имен) о некоторых женщинах-поэтах, давая высокую оценку их произведениям.
Однако анализ существа этих оценок и стиля статьи дает основание сделать вывод, что автор не только полемизирует с предрассудками старого поколения, но и в значительной степени их воспроизводит.
Общий тон статьи — комплиментарно-мадригальный (что, конечно, во многом определяется ритуалами жанра — письмо к даме — и адресованностью в благотворительный женский альманах). Разговор о стихах то и дело переходит в комплименты их создательницам, например: «…по необыкновенному блеску ее глаз, по увлекательной поэзии ее разговора или по грации ее движений может он (свет. — И. С.) узнавать в ней поэта»[316]; «она казалась сама одним из самых счастливых изящных произведений судьбы»[317]. О «блестящей переводчице» узнаем лишь то, как красивы ее глаза — из такого изощренного салонного комплимента: она «знаменита красотою именно того, чего недостатком знаменит поэт, ею переводимый»[318] (речь идет об А. Д. Абамелек, переведшей на французский поэму слепого поэта И. Козлова. — И. С.). Конечно, идея необыкновенной выделенности поэта среди толпы обычных людей — общеромантическая, но применительно к разговору о женщине-поэте она все время получает коннотации телесной красоты и женской прелести. Причем используются уже известные нам стереотипы о женщине как украшении жизни — «теперь <…> некоторые из лучших украшений нашего общества вступили в ряды литераторов»[319], Ростопчина — одно из «блестящих украшений нашего общества»[320], слова и звуки, возбужденные женщиной-поэтом, — «воздушная диадима из слов и звуков»[321]. Вообще слова, связанные с семантикой украшения, наиболее частотные в статье; говоря о писательницах, Киреевский имплицитно отводит им привычное пространство будуара, бальной залы или салона (а не, например, библиотеки и кабинета) — отсюда и сравнения с «диадимой», и выражение «зеркальные (курсив мой. — И. С.) стихи», и употребление эпитетов «драгоценный, пленительный, грациозный», и упоминание о том, что одна из писательниц «замечательна вне литературы непринужденной любезностью своего разговора»[322]. Киреевский безусловно симпатизирует героиням своей статьи и даже идеализирует женскую поэзию — но исключительно внутри тех стереотипов женственности, которые существуют. Для него достоинство женского таланта в том, что он «изящно волнует мечты»[323], что «в легких, светлых, грациозных стихах отразились <…> самые яркие, звездные минуты из весенней, чистой, сердечно глубокой жизни поэтической девушки»[324], в них «все от сердца»[325], искренне, красиво, мило-грациозно.
Более того, можно говорить, что те качества, которые критик отмечает в женской поэзии, повторяют обычный набор черт, характеризующих не женственность вообще, а конкретный женский тип — «настоящую аристократку», светскую женщину, по крайней мере так, как она представлена в литературе того времени, в частности, в жанре «светской повести»[326]. Если Киреевский называет качества не из этого ряда (дополненного стереотипными чертами «невинной девы»: слабость, красота, девственная чистота), то в этом случае обязательно встречаются оговорки: «язык <…> иногда мужественно[327] силен»[328], пьесы замечательны тем, «что всего реже встречается в наших девушках: оригинальностью и силой фантазии»[329] (курсив везде мой. — И. С.).
Предлагая критике пересмотреть отношение к женской поэзии и говоря о том, что положение женщин в России изменилось или меняется, Киреевский в конкретном разговоре о творчестве женщин-поэтов остается целиком во власти господствующего патриархатного дискурса.
Тот же дискурс поддерживается в 30‐е годы (в гораздо более прямой и грубой форме) антиэмансипаторскими и женофобными выступлениями в журнале «Библиотека для чтения», например, такими опусами, как «Важное событие в романтической словесности»[330] (вероятно, О. Сенковского), «Петербургская чухонская кухарка, или Женщина на всех правах мужчины, или La femme émancipée des saint-simoniens» Ф. Булгарина[331], «Утрехтские происшествия 1834 года» А. Тимофеева[332]. Все три заметки с разной степенью остроумия, но с одинаковым неприятием говорят о процессах женской эмансипации на Западе (речь идет в основном о Франции), используя прием фельетонного утрирования ситуации. Существование женщин без протекции и руководства мужчин предстает везде как дурной анекдот, и одна из самых смешных и жалких ролей в этом анекдотическом сюжете отводится женщинам-ученым и женщинам-писательницам.
Интересно отметить, что позиция О. Сенковского как редактора «Библиотеки для чтения» по отношению к женскому творчеству двойственна. С одной стороны, он широко предоставляет страницы своего журнала авторам-женщинам (например, Елене Ган, Марье Жуковой, Надежде Дуровой), с другой — постоянно печатает произведения развязно-фельетонного тона, подобные названным выше. Кажется, это входит в замысел редактора — играть, дразнить читателя, не иметь позиции, сталкивать противоположные тексты лбами.
В духе такой провокативной игры представлена и повесть Рахманного (псевдоним 24-летнего Н. В. Веревкина) «Женщина-писательница»:
Отдавая справедливость литературным достоинствам этого сочинения, Б. для Ч. спешит предварить своих читательниц, что она умывает руки от образа мыслей молодого и остроумного автора повести насчет дам, посвящающих себя словесности, особенно у нас в России, где только дамы могут подать пишущему классу пример легкости и тонкого вкуса. Б. для Ч. остается в этом деле при всех своих прежних мнениях, а прекрасные и даровитые русские писательницы не будут злопамятны и, конечно, простят Г. Рахманному, за его любезность и веселость, эту общую остроумную эпиграмму на их литературные занятия. С этим только условием она и сообщает им его повесть[333].
«Женщина-писательница» — произведение, без упоминания которого не обходится почти ни одна статья о женской литературе рассматриваемого периода, но которое тем не менее подробно никем не анализировалось. Между тем это безусловно «модельный» текст, концентрирующий в себе весь набор стереотипов и клише изображения женщины-писательницы. Причем мы можем наблюдать, как эти стереотипы работают в разных жанровых версиях, поскольку исполненный как будто в лучших традициях грядущего через полтора века постмодернизма текст Веревкина представляет собой смесь из фабульной прозы (повести, которую можно читать и как сатиру, и как трогательную мелодраму, и даже отчасти как литературную пародию), журнального фельетона и критического очерка о женском творчестве.
Повесть начинается как пародийный перепев фабульных ситуаций «Евгения Онегина»: два «от делать нечего» приятеля — Чаплицкий («Загорецкий», исполняющий фабульную роль Ленского) и онегиноподобный разочарованный петербуржец