Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы с отцом хорошо знали, что вне высокой судьбы любые невзгоды превращаются из испытаний в издевательства. Мною начал овладевать тот затравленный ужас, который заставляет крысу бросаться на стены своей клетки. Я принялся лихорадочно запихивать папку в полевую сумку, еще не зная, куда я собираюсь кинуться.
Железное громыхание стремительно нарастало, и вот уже высоченный готический локомотив промолотил мимо меня словно исполинской кувалдой по чугунной плахе, дальше пошли греметь мотающиеся платформы сизого дымящегося щебня. Я перекинул сумку за спину и, стараясь не терять головы, но чувствуя, что все равно вот-вот совершу что-то непоправимое (именно в этом сомнамбулическом состоянии я и взрывался, срывался…), потрусил по перрону навстречу движению: чтобы вскочить на ходу, нужно было изо всех сил разогнаться в ту же сторону, что и состав, а я выбрал скамейку на самом краю платформы, откуда места для разбега уже не оставалось. Не забывая поглядывать под ноги (вполне можно было оступиться в расселину меж бетонными плитами), я пробежал до другого конца (отцовская исповедь колотила меня по заднице, и за дело — мало он меня драл) и, развернувшись, стал на низкий старт, чтобы сразу рвануть, когда приблизится последняя платформа: я все-таки понимал, что прыгать нужно только тогда, когда минуют последние колеса, — если и расшибусь, то по крайней мере останусь при руках и ногах. Сумка норовила съехать со спины, чтобы запутаться в ногах, приходилось отвлекаться на то, чтобы придерживать ее локтем. Я понимал, что это увеличивает опасность, но противиться овладевшей мною силе уже не мог.
Платформы были не просто старые — мятые, ржавые, но еще и какие-то допотопные: борта были закреплены не стальными затворами, которые при разгрузке приходится вышибать кувалдой, а метровыми чурбаками, грубо, с ошметками коры стесанными в зауженный клин. Скосившись сколько мог назад, я рванул вдоль состава, когда последняя платформа еще не поравнялась со мной. Она догнала меня с пугающей быстротой, и тут я понял, что мне придется прыгать влево, оттолкнувшись правой ногой, чего я никогда в жизни не делал: после двойного перелома правой у меня стала толчковой ногой левая. Да еще нужно было следить, чтобы не напороться на торчащие высоко над бортом деревянные клинья…
Грохнусь, с быстротой мысли оценил я и тут же понял, что мой единственный шанс — пропустить платформу вперед и прыгнуть ей вслед. В моей голове успел даже промелькнуть сугубо научный вопрос, может ли прыжок оказаться быстрее, чем бег, но ответ на него пришлось давать уже экспериментально. Если бы я не прыгнул, нацелившись на задний угол, мне бы пришлось врезаться в ржавую чугунную ограду безлюдного перрона. Даже в полете я ощутил, как голову стиснуло от ужаса, но в следующее мгновение я уже впился в округлый прохладный металл, да еще и успел сгруппироваться и развернуться боком, чтобы грохнуться о стальной борт не коленками, а бедром.
Боли я не почувствовал, только тряхнуло так, что чуть все печенки не отшибло. Не задерживаясь в позе скрюченной мартышки, но успев краем глаза заметить бешено мчащиеся подо мною шпалы, пересыпанные тоже щебенкой, но только ржавой, как в моем степногорском Эдеме, я закинул ногу на буфер и некрасиво, по частям, перевалился через борт, а затем втянул за собою сумку.
На мое счастье, платформа была заполнена не до краев, между бортом и щебенчатой горкой осталась узенькая расселина — боком можно было втиснуться. Я приходил в себя довольно долго и даже не сразу подложил под голову сумку — мне и на острых камнях было сладостно ощущать, что моя жизнь уже вне опасности. А с отцовскими заветами под головой сделалось просто-таки уютно. Ветер сюда почти не доставал, а когда какой-нибудь особо настырный камешек начинал слишком уж усердно впиваться в отшибленное бедро, достаточно было поелозить, и он на время уступал свое место другому надоеде.
Хотя я лежал на правом боку, мой последний глаз оказался ниже ржавого борта, покрытого вмятинами, словно борт крейсера после трехчасовой канонады, и мне были видны лишь уносившиеся верхушки деревьев — острые зеленые елки да трепещущие всеми своими бесчисленными медальками осины, тоже тронутые осенней ржавчиной. Солнце уже скрылось за лесом, но облаков еще не коснулись отблески закатного адского пламени. Облака, очистившиеся от сизой гари, вздувались и сияли, словно исполинские паруса, уходящие в пронизанные солнечным золотом бездны, и мне вдруг стало так спокойно и радостно, как будто я вновь вернулся в свой потерянный юный рай и снова предвкушаю вырваться оттуда в огромную ослепительную жизнь, где вершатся истинно великие дела. Далекий, но такой близкий Большой Мир непрестанно звал нас к себе для бессмертных подвигов, и я ни одного мгновения не мечтал ни о низком злате, ни о высоких почестях — я стремился быть только “одним из”. Одним из тех, кто покоряет моря и океаны, прорывается в космос и в недра атома, несет миру счастье, от которого трещит по швам моя душа.
Меня с колыбели зазывали в Историю — а потом, на самом пороге, дали пинка. Как, в сущности, и тебе, мой бедный любимый папочка. И ты и я — мы оба потерянное поколение. Только вас изгоняли из истории пулями в подвалах, а нас плевками в кабинетах. И хоть бы это были какие-то демоны зла!.. Обидно же погибнуть от укуса канцелярской крысы! Стремишься ввысь? Занимайся лифтами. А ракетами будут заниматься национально близкие. С виду это совсем не страшно — ты сыт, одет, любим, уважаем, а лишен сущего пустячка — бессмертия. Без которого ничто не дарит счастья. Хотя ты это понял только в аду. А я устроил себе ад еще на земле.
Кощунственно помыслить, папочка, но ты меня простишь, у нас в аду не принято церемониться друг с другом: плевки-то канцелярские пробирали поглубже! Ты же, детская твоя душа, сам не разглядел, что из тюремного ада ты вышел веселым и щедрым, готовым раздавать налево и направо не только труд и деньги, на такие медяки ты не скупился до конца своих дней, — но прежде ты был щедр на любовь и снисхождение, словно небожитель, потому что ты и был небожителем, ты и витал в облаках исторического созидания, а обкромсал твои крылья скромный канцелярский ад, где тебе пришлось вымаливать прощение за твою же сломанную жизнь, которая в тот миг, впрочем, и не была еще сломанной, ибо ты еще оставался участником великой исторической трагедии — только этот прокурор с татарской фамилией превратил тебя в жалкого просителя-одиночку. Нас не согнуть никаким ужасам, покуда мы будем ощущать в них величие, бессмертие. Но его-то у нас и отняли.
Внезапно меня обдало таким холодом, что я вновь оказался в тесной лощинке на мотающейся платформе. Я снова лежал на правом боку с папиной папкой под головой, чувствуя противную боль от камешков, вдавившихся в бока и бедро, ломота в котором становилась все сильнее и сильнее. Было так холодно, что я даже попробовал, не идет ли изо рта пар, но его, если даже он был, сдувало холодным ветром.
Вдруг мою гусиную кожу обдало свежим морозом: внезапный холод свидетельствует о приближении призрака... Я огляделся, но отцу явиться было решительно неоткуда — вокруг напитывался туманом вечереющий лес (просеки текли, словно молочные реки), а облака обращались в плоские сизые тучи, края которых, обращенные в сторону канувшего за леса солнца, уже раскалялись, напоминая обугленные доски в гаснущем костре. Закат тоже сверкал сквозь редколесье, подобно угольям. Осторожно повернувшись обратно (меня уже трясло так сильно, что я ухватился за ледяное железо борта), я постарался оглядеть насыпанную с горкой платформу — ведь отцу вагонная качка была нипочем, — однако ничья стопа не потревожила ни единого камешка. Зато я вдруг осознал, что мотающиеся платформы мчатся по рельсам совершенно бесшумно.
Я попытался сесть, но в лицо ударило ледяным ветром с такой силой, что только чудом не выбросило меня за борт, — я едва успел шлепнуться обратно в свое тесное ложе. Однако я совсем не испугался. Я аккуратно, по частям перевернулся на левый бок и в конце концов оказался лежащим на животе, осторожно выглядывая из-за бруствера в сторону тепловоза. Сизые тучи спустились так низко, что тепловоз отрывал от них и тащил за собою целые косматые шлейфы, но ветер бил в глаза до того остервенело, что я из-за слез не мог ничего как следует разглядеть.
Тогда я взглянул на дело сквозь пальцы и обнаружил, что нас увлекал в неведомую даль именно паровоз. Наш паровоз вперед летел, а остановка могла оказаться в Воркуте, в Норильске, на Колыме, где как-то ухитрился не дойти папин Лучший Друг… Тьма сгущалась так стремительно, что даже лесные туманы наливались чернотой, — одни лишь деревянные клинья светились все ярче, словно лабораторные пробы полярного сияния, и я бы этому даже подивился, если бы у меня так не лязгали челюсти. Казалось даже, что в этом черном безмолвии стучат только мои кости, с которых облетела бренная человеческая плоть, и теперь из-за бруствера выглядывал убежавший тления бессмертный скелет. Скелету незачем было тешить себя иллюзиями, он прекрасно понимал, что состав уже давно мчится в каком-то ином мире, откуда нет возврата.
- Похороны Мойше Дорфера. Убийство на бульваре Бен-Маймон или письма из розовой папки - Цигельман Яков - Современная проза
- Рука на плече - Лижия Теллес - Современная проза
- Дом горит, часы идут - Александр Ласкин - Современная проза
- Другая материя - Горбунова Алла - Современная проза
- Вопль впередсмотрящего [Повесть. Рассказы. Пьеса] - Анатолий Гаврилов - Современная проза