Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это словцо — “юридических” — было на удивление сдержанным. Видно, трудясь над своими записками под присмотром адских кураторов, отец вновь приобщился к источнику народной силы — бессмертному запасу воодушевляющего вранья, а потому вновь обрел добродетель сильных — великодушие. Вдруг вспыхнуло, как папа с неудовольствием повторял чьи-то слова с украинским акцентом: “Штепа в Мюнхэни здох” — вроде как слишком примитивным казалось ему такое отношение. Хотя Штепа поносил евреев, когда их убивали, а не просто не брали в стратегические сферы…
Про смерть Штепы папа говорил еще в Каратау, в Ленинграде такое попустительство было уже невозможно — снисходительность не уживается с одиночеством. Ради чего снисходить к тем, кто тебе совершенно не нужен?
Но где же электричка? На пустом перроне не было и подобия расписания.
И вот я уже на кухне, где пять лет тому встретил ночных гостей. Мама, сестра. Бегут за папой. А я держусь так, будто ничего не случилось. Уехал и приехал. Только позже я понял, что и моя жизнь, и я сам изменились необратимо.
Но как же я жил все те годы, пока в моем паспорте чернела известная статья, когда во всех анкетах я должен был писать “был судим”, а в бесконечных автобиографиях добавлять и некоторые подробности, чтобы не дай бог не заподозрили, что я хочу что-то утаить? Ответ простой: как все люди. Друзья встретили тепло. Документы об образовании и работе выдали и в университете и в пединституте с глубоким сочувствием. И так было всюду до того дня, когда президиум Верховного суда меня окончательно реабилитировал. Лишь при устройстве на работу отказывали и прямо, и косвенно, и сочувственно, и грубо, но как только начнешь работать, забудешь все на свете. Спасибо вам, добрые люди! И в бывшей республике немцев Поволжья, и в Степногорске, богом забытом руднике в степях Северного Казахстана, никто никогда и ничем мне не напоминал о моем неполноправии. Правда, время от времени органы госбезопасности и внутренних дел приглашали, беседовали, но все это было вполне корректно. И в 1942 году, когда меня высылали из бывшей республики немцев Поволжья, и в 1949 году, когда начальник Россошанского райотдела госбезопасности подполковник Смоленский всю ночь со мной беседовал и предложил покинуть город, — все тоже было корректно и благопристойно. Служба есть служба, инструкции надо выполнять.
Правда, первое “изгнание” было намного более обидным. Война, я делаю все, что в моих силах, чтобы хоть в тылу помогать стране (на фронт меня не взяли по инвалидности — зрение). И вдруг… под конвоем на вокзал. Ах, так и для меня не будет ничего, кроме моей собственной шкуры! Но, к счастью, этот мгновенный порыв тут же развеялся, когда я оказался рядом с новыми людьми в новой школе. А в другом тяжком году — в 1949-м — я уже каждую минуту чувствовал людское тепло, и уже не было такого упаднического настроения. Надо работать, и все.
И мне не нужен был Киев, не нужен университет. Я делал доброе дело, и люди мне платили уважением и благодарностью. Наверно, даже любовью.
Это правда. Его не просто любили, его обожали. Те, кто знал отца в последние годы, запомнили его всегдашней кроткой готовностью прийти на помощь каждому встречному, а вот степногорцам наверняка запомнилась папина готовность переброситься радостной шуткой, перебросить через ржавый турник ржавую двухпудовку, взобраться на руках по пожарной лестнице. Я и сам сейчас начинаю сомневаться, он ли это распугивал кобчиков зычным возгласом: “Чую, сынку, чую!” И если бы отец покинул наш мир в ту пору, он бы точно переселился из земного Эдема прямиком в небесный: в годы моего детства он ничего не прятал от себя. Можно очень долго притворяться скромным и непритязательным, но невозможно годами прикидываться веселым и счастливым. Куда же улетучилось твое мальчишеское счастье? Все ушло на месть сталинизму? И даже из-за гроба ты хочешь покарать какой-то мизерный винтик страшного механизма? Но ведь это же так на тебя не похоже?.. Может, тебя в аду какой-то пыткой принудили сделаться этаким графом Монте-Кристо? А, папочка? Ау!
Но даже редколесье не отозвалось эхом. И вдруг я понял, что лес не шумит. Верхушки деревьев раскачиваются под ветром в полном безмолвии. И я уже давно не слышу ни чириканья, ни жужжания — только голос отца.
И вот наступил 1953 год. В Степногорске жили в ссылке два старых большевика, и обоих очень скоро реабилитировали. Тогда и я отправил заявление в прокуратуру Союза, где довольно подробно, хотя и робко изложил ход своего дела. А между тем с меня по амнистии сняли судимость, выдали чистый паспорт, и ждать стало легче. Тем более что вскорости мне ответили, что жалоба проверяется и о результатах сообщат. Но я не воспрянул духом: если совсем из-за ничего могли осудить, то из-за такого же ничего могут и не отменить. И ответа я действительно не дождался. Написал еще раз, но, видимо, решили, хватит любезными бумагами раскидываться. И тут уж во мне заговорило упрямство: как же так, ведь вроде бы не старый режим?.. Летом 1955-го еду в Москву. Записываюсь на прием в прокуратуру.
Скромный ад советской канцелярии. Большая очередь. Никто ни с кем не разговаривает. Узнаю, что здесь исключительно родственники осужденных, один я явился своей персоной. Наконец в кабинет проходит важный прокурор с пачкой дел под мышкой. Что-то в душе затрепетало. Узнаю, что фамилия его Сафаров. Выходящие от него ничем не делятся, напряжение растет — лучше бы, кажется, и не затевал ничего… И наконец слышу удивленный голос: “Вам же давно отказано!” С подтекстом: и чего лезть — время отнимать!..
Кажется, даже в 1936 году я спокойнее все воспринял, ибо, на свою беду, после смерти Сталина я снова научился удивляться: “Почему? По какому праву?” С этим чувством я не выжил бы в эпоху полного бесправия, а учиться жить в эпоху бесправия относительного мне еще предстояло. Но прошел квартал-другой, и все улеглось. Работать, и все! И не видеть этого презрительного взгляда, не слышать этого презрительного недоумения: “Вам же давно…”
И все же — к чему они могли придраться? Реабилитированы те, кто на меня показывал, реабилитирован и мой друг, которого я “завербовал”. Может, в прокуратуре старые аппаратчики? “Вам же давно…” Оказалось, я, на свою голову, и негодовать выучился, и обижаться. И если я в 36-м году не обижался на несравненно бóльшую несправедливость, значит, где-то в глубине души я ждал чего угодно. А сегодня ожидаю справедливости — потому так и больно.
Уже опытный сутяга, дома сочиняю новое заявление — “в порядке надзора”. А тем временем из прокуратуры через полгода пришла-таки бумажка: “Установлено, что в 1936 году Вы (с большой буквы) были осуждены правильно и оснований для пересмотра дела не имеется”.
Потемнело в глазах: и ради этого надо было ждать полтора года?!. А жена утешает: к чему тебе все это, нам и так хорошо. А вдруг за то, что пишешь, еще что-нибудь пришьют? Начинаю и я выискивать, что мне могут пришить. В книгах не было ничего запрещенного — забрали сочинения Марата (не догадались они процитировать мне, что для осуждения врага народа достаточно его происхождения, связей и известного образа мыслей). Забрали конспекты, часть готовой диссертации (меня взяли прямо перед защитой), но ведь ни одной строчки не смогли найти компрометирующей! Но тогда был произвол, приходилось мириться с грубейшей несправедливостью. Теперь же его нет — как же мириться с несправедливостью рядовой? Пишу по чьему-то хитроумному совету начальнику кокчетавского ГБ с просьбой выслать справку о реабилитации для защиты диссертации. Видимо, это мне посоветовал Касьянчук, начальник нашего горотдела КГБ.
— Теперь будем о вас ходатайствовать, — веско сообщил он мне, забыв на минуту, что в 1952 году он на совещании актива возмущался тем, что “махрового троцкиста” допустили к преподаванию такой партийной дисциплины, как психология. И меня убрали, хотя при встречах мы с ним очень мило раскланивались. Ну да бог с ним.
Началась долгая переписка под аккомпанемент невидимых миру метаний от “Зачем оно мне?..” до “За что такая несправедливость?..”. Но, вероятно, все дороги вели всё в ту же прокуратуру Союза, где уже без моих запросов решили меня образумить. В январе 1956 года старший советник юстиции А. Холявченко вновь известил меня, что в 1936 году я был осужден обоснованно. Размашистая подпись зелеными чернилами, и амба.
Эх, бросить бы всю эту муть, здесь же мне так хорошо! Любимая работа, общее уважение. Но… почему я должен терпеть явную несправедливость? А жена все шепчет: “Накличешь беду”. А друг все пишет: “Не сдавайся!” И я пишу в ЦК КПСС, прошу суда над собой. Попутно получая ответ с Украины. Младший советник юстиции Рябошапко сообщает, что моя жалоба оставлена без удовлетворения.
- Похороны Мойше Дорфера. Убийство на бульваре Бен-Маймон или письма из розовой папки - Цигельман Яков - Современная проза
- Рука на плече - Лижия Теллес - Современная проза
- Дом горит, часы идут - Александр Ласкин - Современная проза
- Другая материя - Горбунова Алла - Современная проза
- Вопль впередсмотрящего [Повесть. Рассказы. Пьеса] - Анатолий Гаврилов - Современная проза