песчаная равнина, то же солнце, небо, купание, то же счастье и вечная моя возлюбленная. Мы шли с ней по полю к Петиному камню, было очень жарко, и я чувствовал, как по спине течет пот. Камень тоже нагрелся, мы сидели на нем обнявшись, укрытые рожью, Катя была в легком красном сарафане с открытыми плечами, и мы долго целовались и ласкали друг друга, а потом я проснулся, как не просыпался очень давно. Сконфузился и засмеялся. Неужели я еще способен на это во сне, как будто мне опять двадцать лет, когда без таких сновидений трех дней не проходило?
Я долго лежал и вспоминал детство. Сначала белобрысого парня по имени Надир и больших девочек, игравших в вышибалы на пустыре возле Тюфелевых бань, тренера в лягушатнике, который учил меня плавать и ругал за то, что я все время высовываю из воды голову, как черепаха. Однажды он так рассердился, что бросил непослушного ученика во взрослый бассейн, где жутко воняло хлоркой и вода была намного холодней. От страха я стал захлебываться, а он пихал мне деревянную палку, страшно кричал, а потом кинулся прямо в одежде меня спасать, после чего я в бассейн уже не ходил. Я вспоминал сухие сосны на даче, влажные дубы, кусты дикой вишни, осоку, малька в карьере – он плавал у самого берега, и я пытался его поймать руками, но рыбка в последний момент ускользала. А еще вспомнил госпиталь у морячков, куда я попал с гнойным аппендицитом.
В конце августа, накануне того дня, когда мы с бабушкой собрались переезжать в Москву, у меня заболел живот. Температура, рвота, думали, объелся грибов. Наверное, был бы рядом доктор Павлик, он сразу бы сказал, что делать. Но доктор уехал в Херсон, а я лежал, скрючившись в кровати, возле своего любимого коврика с волками и уговаривал боль утихнуть. Она жила во мне зверьком с острыми ушками, внимательно на меня смотрела и то слушалась, а то куда-то убегала. Я метался за ней по комнате, дрожали занавески на окне, жужжали осы, где-то капала вода, в ушах у меня звенело, и сам я потел, но пот был не горячий, а ледяной.
Из соседней комнаты доносились звуки радио, концерт по заявкам радиослушателей, а потом диктор объявил:
– Московское время двадцать два часа. Передаем последние известия.
То же самое этот человек говорил и в восемь утра, и в десять, и в двенадцать, и в три часа дня, и в семь вечера, все известия были последними, и я никак не мог понять, а когда же были первые, вторые, третьи известия и почему мы их всегда пропускаем. Но теперь эти с их хлеборобами, которые убрали, обмолотили, доставили к элеваторам столько-то тонн зерна и досрочно выполнили план, могли оказаться в моей жизни и в самом деле последними. Я забывался, засыпал, пропадал в забытьи и снова выныривал, и казалось, что кто-то тычет маленьким, но очень острым ножиком мне в живот. То снаружи, то изнутри. В час ночи стало еще хуже. Бабушку будить не хотелось, ужасное одиночество на меня напало. Я не заплакал, а тихонько, жалобно заскулил.
Бабушка проснулась, охнула, засуетилась, заругалась на меня, что я ее сразу не разбудил, а потом побежала к соседям, но никого с машиной уже не было – все дачники с детьми накануне разъехались. И пока достучались до Куки, пока дозвонились из сторожки до Старой Купавны, пока очень долго ехала и стояла на переезде, где маневрировал товарняк, скорая помощь, я уже уплывал. Тогда врач скорой – дай ему Бог здоровья – рискнул, а может, снял с себя ответственность, и меня повезли в военно-морской госпиталь возле станции, он находился к нам ближе всего. По идее, принимать никого со стороны там не имели права. Но бабушка не растерялась, сказала, что я внук Туполева.
Какого Туполева, почему именно Туполева и как ей это пришло в голову? В приемном отделении опешили, но мне уже диагностировали подозрение на вторичный перитонит, терять ни минуты было нельзя, и без десяти четыре отправили на стол. Спасли в последний момент, на грани. За гранью. Успели. Последнее, что я помню, как хлынула из горла кровь пополам с гноем.
Самое страшное наступило, когда я очнулся и стал отходить наркоз. Мучительно хотелось пить, но пить не разрешали.
– Потерпи, миленький, потерпи.
Я не мог терпеть, медсестра смачивала мне губы, а у меня все горело внутри, явь мешалась с бредом, и мне казалось, что не только руки, но все свое тело я засунул в горячую золу, и эта зола просыпается внутрь, заполняет и жжет мой живот. Я звал доктора Павлика, звал отца, а он на меня сердился и гнал от себя, я был мальком, которого выбросили на берег, а потом в бреду вдруг ощутил воду, которая сочилась с огромного камня. У камня была влажная шершавая поверхность, и языком, губами я приникал к ней и слизывал по капельке – это была та самая вода, которую, запыхаясь, приносил в пластмассовом ведерке Петька, а мы хохотали и выливали ее на прокурорский валун…
Я провалялся в госпитале больше недели и в школу не пошел. Сентябрь был теплый, солнечный, сквозь открытые окна доносились звуки улицы, голоса и шум электричек, чье расписание я знал наизусть, но теперь стук колес напоминал мне вращение швейной машинки, и хотелось домой, на Автозаводскую, к пустырю возле бассейна, однако врач качал головой и спрашивал, отходят ли у меня газы. Я не понял сначала, что это такое, а когда мне объяснили, растерялся и подумал, что взрослые шутят: неужели такое неприличное действие может быть кому-то интересно? А врач по-военному требовал, чтобы я вставал и ходил по коридору.
– Чтоб спаек не было.
Больно было делать всё: лежать, сидеть, есть, пить, ходить в туалет, говорить, даже смеяться. Я оказался единственным ребенком среди взрослых, и, конечно, это было страшное нарушение, но для внука Туполева чего не сделаешь? И серьезные мужики: офицеры, мичманы, чего только на своем веку не перевидавшие, – по очереди рассказывали мне сказки и всякие смешные истории; у многих в далеких портах и гарнизонах оставались семьи, дети – им нравилось меня тетёшкать. Папы не стало тремя месяцами раньше, и мне было хорошо среди больших, безопасно. Они спрашивали меня, кем я хочу стать, когда вырасту, и я уверенно отвечал:
– Разведчиком. Как Штирлиц.
Тогда только вышел этот фильм, и мне он ужасно нравился, и Штирлиц нравился тоже.