эту безмолвную, тягучую, зашедшую в тупик игру. Он чувствовал, что Холмс, как и он сам, осознает, что может произойти.
Поэтому он не удивился, когда Холмс повернулся к нему, обхватил его всем телом и положил одну руку ему на спину, а другую – на плечо. Он знал, что не следует поворачиваться или двигаться, но в то же время стремился дать понять, что он не против. Он по-прежнему оставался неподвижен, однако незаметно устроился поудобнее в объятьях Холмса, закрыл глаза и перестал сдерживать дыхание.
Он забывался кратким сном, просыпался ненадолго, снова впадал в дрему. Когда он окончательно пробудился, комната сияла от солнечного света – Холмс уже проснулся, но, что удивительно, не боялся встретиться с ним взглядом или снова приблизиться к нему. Генри воображал, что случившееся между ними – достояние потаенной ночи, приватности, которую обретаешь только в темноте. Он знал, что это никогда не будет упомянуто между ними, что никто из них не расскажет об этом кому-то еще, и поэтому предполагал, что при дневном свете все будет по-другому. А еще он знал, через что довелось пройти Холмсу на войне, знал, что тот спокойно смотрел в лицо смерти, перенес болезненные ранения и, что важнее, в возрасте двадцати одного – двадцати двух лет научился стальному бесстрашию. Генри и не предполагал, что это бесстрашие может проявиться в личной жизни, но оно проявилось сейчас, в этой съемной комнате в Нью-Гемпшире, ясным солнечным утром.
К одиннадцати часам мужчины уже умылись, оделись, упаковали багаж, расплатились с хозяином комнаты и были готовы предстать пред ясны очи сестер Темпл. Там, снова расположившись в креслах, все вместе строили планы прогулок и пикников. Когда подали чай и начался разговор, Генри почувствовал, будто его во что-то окунули с головой. То, что произошло, томило его, словно навязчивая идея, отражаясь на всех его ощущениях. Оно наполнило собой каждое мгновение, каждый предмет и сделало все вокруг неуместным и безвкусным, все, кроме себя самого. Это окатило его с такой силой, когда он пил чай, что ему пришлось напомнить себе: продолжения не будет, новый день принес новые дела и обязательства.
Некоторое время спустя он заметил, что Минни не участвует в обсуждении планов и кажется непривычно тихой и сдержанной. Он поговорил с ней наедине, пока остальные продолжали болтать и смеяться.
– Я не спала, – сказала она. – Не знаю, почему я не спала.
Он улыбнулся ей, испытав облегчение оттого, что ее отстраненность от них оказалась чем-то преодолимым.
– А вы-то спали? – спросила она.
– Это было нелегко, – признался он. – Кровать оказалась очень неудобной, но нам удалось вздремнуть. Скорее вопреки кровати, чем благодаря ей.
– Достославная кровать! – засмеялась Минни.
Когда пополудни приехал Джон Грей, Генри обратил внимание, что Холмс, который даже за короткое время вдали от других солдат утратил часть своего армейского блеска, теперь снова продолжил играть роль вояки-ветерана, и Грей делал все возможное, чтобы всячески поддерживать эту роль и сам, конечно же, охотно играл ее. Их препроводили в старый фермерский дом, где дружелюбная молоденькая жена фермера отвела каждому из них комнатку на чердаке. Половицы скрипели нещадно, койки были древние, потолок нависал низко, зато цена была разумной, а хозяин дома, появившийся вскорости, предложил молодым джентльменам подвозить их по округе, если им понадобится транспорт. Конечно, прибавил он дружелюбно и серьезно, если им вообще что-либо понадобится, он, если сможет, предоставит им это по самым разумным ценам во всем Норт-Конвее. Так начался их отпуск, два человека действия окунулись в мир легкой гражданской жизни. Это было маленькое царство непринужденного и веселого обмена мнениями, интересных бесед, где вольности допускались при соблюдении такта, что позволяло обсуждать сотни общечеловеческих и личных тем на лоне прощальной щедрости уходящего американского лета.
Генри смаковал послевкусие своего знакомства с Норт-Конвеем. Это место в его глазах играло роль сокровища, хранимого дома в целости и неприкосновенности, которое он всегда мог по возвращении найти там же, куда положил. Он наблюдал за друзьями и выжидал, когда проявится неизбежная закономерность, осознавая свое острое желание, чтобы два его гостя оценили Минни по достоинству, как он сам ее оценивал, выделяя на фоне двух ее сестер, какими бы милыми и очаровательными те ни были, поскольку знал, что Минни рядом с ними – блистающий дух. Он поймал себя на том, что негласно ее продвигает, стараясь ускорить их осознание, насколько она хороша. Видя, как Холмс общается с нею, он чувствовал глубочайшую причастность к тому, что зарождалось между ними, и больше всего на свете хотел стать свидетелем их возрастающего интереса друг к другу.
Грей в общении был суховат. Очевидно, что и в полку, и в домашнем окружении к нему часто прислушивались, а его нынешние юридические штудии обогатили его словарь множеством латинских выражений, которые с течением времени нравились ему все сильнее. Он много мог порассказать о книгах, и ежедневно, положив ногу на ногу и прочистив горло, он вещал перед девушками о Троллопе, о том, как забавны и чудесно прорисованы его персонажи, какими захватывающими показаны ситуации, как здорово он понимает богатую и разнообразную жизнь общества, и как жаль, что до сих пор так и не появилось ни одного американского романиста, способного соперничать с ним.
– Но понимает ли он, – вмешалась как-то раз Минни, – понимает ли он хитросплетения человеческой души? Постигает ли он великую тайну бытия?
– Вы задали два вопроса, и я отвечу на них по отдельности, – отозвался Грей. – Троллоп с точностью и чувством пишет о любви и браке. Да-да, могу заверить вас в этом. Ну а второй вопрос немного иного плана. Троллоп, я полагаю, придерживался бы мнения, что это функции проповедника или теолога, философа или, возможно, поэта, но совершенно точно не писателя-романиста – не его это дело копаться в том, что вы называете «великой тайной бытия». И я склонен с ним в этом согласиться.
– О, тогда я не согласна с вами обоими, – сказала Минни, и лицо ее горело от возбуждения. – Когда переворачиваешь последнюю страницу «Мельницы на Флоссе», к примеру, ты знаешь гораздо больше о том, как странно и чудесно быть живым, чем если бы прочитал тысячу проповедей.
Грей не читал Джордж Элиот, и, когда восторженная Минни подарила ему «Мельницу на Флоссе», рассудительно пролистал страницы.
– Она, – сказала Минни, – личность, которой я безмерно восхищаюсь, та, с которой я больше всего на свете хотела бы познакомиться.
Грей посмотрел на нее вопросительно, даже подозрительно.
– Она понимает, – продолжила Минни, – характер великодушной женщины, а именно – женщины, которая верит в великодушие и остро чувствует,