разу при Генри не упоминал о Гражданской войне.
– «Это длится весь день, а потом всю ночь напролет, – цитировал Уильям. – Свист пуль, стрельба из винтовок, солдаты идут в атаку и повсюду лежат убитые и раненые. Ужасное, неописуемое зрелище». И конечно же, его собственные раны, даже в присутствии дам он рассказывал о своих ранах. Просто чудо, что он от них не умер. Неужели он тебе не показывал свои шрамы?
Генри хорошо помнил этот разговор, который происходил в кабинете Уильяма. Он видел, что Уильям наслаждается своим тоном, в общении с братом позволяя себе свободу, какую он обычно приберегал только для жены. Генри с удовольствием вспомнил конец того разговора.
– О чем же вы тогда беседуете с ним вдвоем? – спросил Уильям. Казалось, ему нужна конкретная информация, ответ по существу.
Генри помедлил, глядя куда-то вдаль, а затем сосредоточил взгляд на кожаных корешках книжных томов, выстроившихся на дальней полке, и тихо ответил:
– Боюсь, Уэнделл устроен таким образом, что способен вещать исключительно о себе.
После ужина он сидел у себя на террасе и ждал наступления ночи. Холмс, насколько он помнил, в основном рассказывал ему о своей карьере, о своих коллегах, новых делах, новых событиях в юриспруденции и политике и, наконец, о своих новых завоеваниях в среде английской аристократии. Он сплетничал о старых друзьях и бахвалился новыми, выражаясь свободно и важно. Генри нравилась его светскость, его искусные, отрывистые предложения, а затем – внезапные всплески чего-то иного, когда он позволял себе использовать слова, не входившие в лексикон войны или закона, скорее им было место в лекции с кафедры или в эссе. Холмс любил размышлять, спорить с самим собой, объясняя собственную логику, словно это была сторона в битве с противодействующими силами и большая внутренняя драма.
Генри был совсем не против сентенций Холмса. Он редко с ним виделся и знал, что их объединяет очень простая вещь. Они были частью старого мира, вполне респектабельного и странно пуританского, управляемого пытливым, разносторонним умом их отцов под присмотром бдительного и зоркого ока матерей. Они оба остро ощущали свое предназначение. Если более точно: они принадлежали к группе молодых людей, окончивших Гарвард, которые знали и любили Минни Темпл, сидели у ее ног и искали ее одобрения, те, кого ее образ преследовал, когда они достигли зрелого возраста. В ее обществе они знали, что их опыт не значит ровным счетом ничего, как и их невинность, поскольку она требовала от них чего-то другого. Она внушала им восторг, и они с пронзительной ностальгией вспоминали те времена, когда водили с ней знакомство.
Минни была двоюродной сестрой Генри – одной из шестерых младших Темплов, осиротевших, когда умерли их родители. Для Генри и Уильяма отсутствие родителей у кузин Темпл делало их загадочными и романтичными. Их положение казалось завидным, потому что всякая власть над ними была расплывчатой и временной. Они выглядели раскованными и свободными, и только много позже, когда каждой из них пришлось бороться и, конечно же, страдать, он понял невосполнимую природу и глубокую печаль их потери.
Между тем временем, когда он завидовал им, и тем, когда он им глубоко сострадал, пролегла огромная пропасть. Когда он впервые после долгой разлуки снова встретился с Минни Темпл, которой в ту пору было семнадцать лет, его чувства к ней по-прежнему были восторженными, близкими к благоговейному трепету. Он мгновенно понял, что она, единственная из всех сестер, станет для него особенной и останется таковой навсегда.
Описать ее можно было многими словами: она была легкой и любознательной, непосредственной и – что очень важно – естественной. Еще он чувствовал, что, возможно, отсутствие родительского давления придавало ей какую-то непринужденность и свежесть. Она никогда никому не подражала, не пыталась быть на кого-то похожей, ей не приходилось бороться с подобными влияниями. Возможно, думал он впоследствии, в тени такого большого количества смерти, она выработала в себе то, что стало ее наиболее яркой чертой, – вкус к жизни. У нее был неугомонный ум. Она желала все знать, не было темы, над которой ей не захотелось бы поразмыслить. Ей удалось, думал Генри, сочетать пытливую внутреннюю жизнь с быстрым восприятием жизни общественной. Она любила входить в комнату и заставать там людей. Больше всего ему запомнился ее смех – внезапный, звучный и в то же время легкий, странный и трогательно звенящий.
Когда она впервые нанесла ему удар со всей своей моральной силой, то уже не казалась такой уж эфирной. Минни приехала в Ньюпорт с одной из своих сестер – обе девушки были с виду красивые, ясноокие и свободные, за ними в то время вполглаза присматривали тетушка с дядюшкой. В тот свой первый приезд Минни поспорила с отцом Генри. Сколько Генри помнил – и дня не проходило, чтобы с отцом кто-нибудь не поспорил. Едва научившись слушать, он стал свидетелем глубокой дискуссии отца с Уильямом, сопровождавшейся повышением голоса и резким расхождением во взглядах. Похоже, что большинство гостей мужского пола и некоторые гостьи тоже приходили в этот дом специально, чтобы поспорить. Свобода во всех ее проявлениях, особенно религиозная свобода, была любимой темой отца, однако существовало и множество других тем. Он не признавал самоограничений – таков был один из отцовских принципов.
Минни Темпл сидела в саду и поначалу молча слушала отца Генри, который адресовал большинство своих реплик Уильяму, иногда кивая в сторону Генри или сестер Темпл. На низком садовом столике стоял кувшин с лимонадом и бокалы; наверное, это было обычное легкомысленное летнее собрание кузенов, резвящихся у ног старшего поколения. Все, что говорил отец, было говорено уже много раз, и тем не менее Уильям ободряюще ухмыльнулся, когда отец пустился в рассуждения о глубокой неполноценности женщин, о том, что им необходимо быть не только покорными, но и терпеливыми.
– От природы, – говорил он быстро и напористо, – женщина находится на более низком уровне, чем мужчина. Она уступает мужчине в страсти, уступает ему в интеллекте, уступает в физической силе.
– У нашего отца много убеждений, – дружелюбно сказал Уильям и улыбнулся Минни, но та не ответила на улыбку.
Взгляд ее был неподвижен и серьезен. Она села совершенно прямо и подалась вперед, будто собиралась что-то сказать. Их отец заметил ее беспокойство и нетерпеливо глянул на нее.
Несколько секунд все молчали, давая ей время высказаться. Когда она наконец заговорила, голос у нее был тихий, так что старику пришлось напрячься, чтобы ее расслышать.
– Наверное, именно моя личная неполноценность, – произнесла она, – побуждает меня усомниться.
– Усомниться? И в чем же?
– Вы действительно хотите знать? – спросила