Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто же мы теперь? — озадаченно спрашивает Савостин, мой новый знакомый.
— Клоуны какие-то, — подавленно замечает Жора. В помещение, где мы стоим, вносят два стола и несколько табуретов. На них рассаживаются молчаливые люди, облаченные в гражданскую одежду, но тоже с тряпицами и красными полосами. Они раскладывают перед собой какие-то формуляры. Сутулый приказывает подходить к ним. Вероятно, собираются регистрировать.
Я не ошибаюсь. Мы называем свою фамилию и имя, национальность, год рождения, вероисповедание. Нас спрашивают на исковерканном русском языке, и когда, отвечая на последний вопрос, я говорю, что неверующий, меня не понимают.
— Католикер? Протестант? Православный? Магометанец? — пытаясь разобраться, торопливо произносит тихий, словно пришибленный человек.
— Атеист, — говорю я, но он все равно не понимает. — Gottlos, — догадываюсь наконец сказать по-немецки.
— Ach, Gottlos! — восклицает человек и пристально глядит мне в глаза. — И ты не маешь… как это… страха?
— Почему?
— Как это?.. Ад? Да?.. Попадать ад?
— Нет, ада нет, — уверяю я его.
Когда отхожу от стола, кое-кто из товарищей пеняет мне: для чего нужно декларировать тут свои убеждения, лучше уж так, записаться каким-нибудь православным, магометанином или даже католикером, вроде Коли Янсена. Черт с ними! А то, говорят, в концлагере верующих только расстреливают, а безбожников обязательно вешают. Впрочем, Архаров и Савостин тоже записались неверующими. Они тоже не знали.
После регистрации нас выгоняют во двор, мощенный крупным булыжником. Печет солнце. Я и Толкачев подходим к железной сетке, протянутой от угла нашего барака к углу соседнего. У замкнутых проволочных ворот сидит человек с маленькими свирепыми глазами.
За сеткой видны ряды зеленых стандартных бараков и высокая каменная стена — она тоже оторочена колючкой, прикрепленной к изоляционным катушкам. Справа над барачными крышами возвышается сторожевая башня, из ее открытого окна глядит тупое рыло пулемета.
— Вот, Леша, — говорю я, — отсюда совсем не уйдешь.
— Да, — отвечает он. — И Алексея Ивановича тоже нет…
На крыльце нашего барака появляется кряжистый седоватый немец.
— Antreten (Строиться)!
На рукаве его темного френча белая нашивка со словом «Blockältesler» («Старшина блока»). На груди, как и у нас, белая матерчатая полоска с красным треугольником. Только номер у него четырехзначный, а у нас — пятизначный.
Мы строимся. Старшина приказывает подравняться, проходит мимо, поглядывая на наши номера, потом заставляет поворачиваться налево и направо, кругом, стоять смирно и вольно. Убедившись, что мы хорошо понимаем его команды, он требует снять шапки и надеть их вновь, снять и надеть. Наконец и эту команду — «Mützen ab» и «Mützen auf» — как будто усваиваем.
Где-то внизу, у лагерной стены, раздается мелодичный удар колокола. Человек со свирепыми глазками, распахнув ворота, становится в наш строй. Из барака выбегают уборщики, какой-то толстяк с папкой под мышкой. Они тоже подстраиваются к нем. Старшина командует: «Stillgestanden!» («Стоять смирно!»), — потом шагает к раскрытым воротам — оттуда, взбираясь по ступеням, показывается серо-зеленая фигура эсэсовца.
Эсэсовец, выслушав рапорт старшины, пересчитывает нас. Примерно через полчаса во двор вносят несколько закрытых железных бачков, и нам выдают по миске горячей брюквенной похлебки.
2От обеда и до вечера, все еще подавленные расстрелом товарищей, мы продолжаем тихо бродить в загородке под палящими лучами солнца. Когда тень от соседнего барака добирается до середины двора, мы вновь слышим мелодичный удар колокола и по команде старшины опять становимся на проверку.
Вся процедура повторяется: подравниваемся, глядим прямо, снимаем шапки; старшина рапортует эсэсовцу, именуя нас «хефтлингами».
Вскоре в ворота вступает колонна до предела худых, запыленных с ног до головы людей. Все они в полосатых шапках, в пестрой одежде с номерами, в деревянных колодках. Колонна растекается по двору, и вдруг кто-то сзади хватает меня за рукав. Я оборачиваюсь и не верю своим глазам. Передо мной Ираклий, изможденный, черный, состарившийся Ираклий.
Мне кажется, что это — злое наваждение. Я трясу головой. Я вижу в его глубоко запавших, затравленных глазах слезы.
— Думал, что хоть ты не попадешь сюда, — шепчет он.
— Так здесь плохо? Он кивает.
— А где остальные наши?
— Частью расстреляны, частью еще работают.
— А Худяков?
— Пока жив.
— Виктор?
— Жив еще…
Снова приказывают строиться. Я слышу вокруг французскую, польскую, немецкую и русскую речь — все вперемешку.
— Anlrefen! — резко повторяет старшина и достает из-за спины резиновую палку.
— Бьют?
Ираклий только кивает.
Друг за другом подходим к раскрытому окну. Сутулый сверху вниз сует нам по куску хлеба и кружочку фиолетовой колбасы. От окна сворачиваем к железным бачкам, поставленным в центре двора, и получаем по маленькому черпаку кофе.
Я нагоняю Ираклия.
— Кто этот раздатчик?
Ираклий, не ответив, шагает в дальний угол загородки и садится на камни.
— Почему ты такой бледный?
— Я месяц провел в тюрьме, немного ослаб, — отвечаю я.
— Бас завтра погонят на работу?
— Не знаю. Пока ничего не объявляли.
— Тебя убьют в первый же день, — быстро шепчет он. — Тебе нельзя сейчас на работу. Тебя убьют.
— Почему?
— Слабых убивают сразу. Тебе нельзя. Надо что-то делать.
Он даже не ест.
— Ты все-таки ешь…
Он выпивает кофе, а хлеб и колбасу кладет в котелок. Я принимаюсь за хлеб.
— Колбасу не трогай, — предупреждает он. — Может, выменяем брюквы.
Он ищет кого-то глазами. Я тоже: мне хочется побыстрее увидеть Худякова и Виктора.
— Кого расстреляли, Ираклий? Когда?
— В конце марта. Большую группу. Ребята пытались резать стену вагона, но не успели. Их накрыли. Всех потом расстреляли.
— А Зимодра, Костюшин, Типот?
— Они были в другом вагоне, пока живы. Ираклий отламывает хлеб маленькими кусочками и старательно пережевывает, как старик. До нас долетает сиплый крик сутулого — он высовывается наполовину из окна.
— Кто он?
— Это штубовой, чех по национальности, но редкая скотина. Сами чехи-заключенные ненавидят его. Бывший адвокат, — негромко говорит Ираклий. — А старшина блока, блоковой, как мы его зовем, немец, — кажется, социал-демократ — Штумпф. Зверь, но с причудами. Писарь, толстый такой — заметил? — поляк Проске, профессор-химик, бывает ничего, но временами тоже звереет… Подонки, выжившие на костях других, — шепчет Ираклий и поспешно добавляет: — Поменьше попадайся им на глаза… Но что делать с тобой?
Он опять ищет взглядом кого-то.
— Игнат! — вдруг выкрикивает он и поднимается. — Игнат, возьми две наши колбасы.
Я встаю и вижу Зимодру. Он окружен группой товарищей, лица которых будто знакомы. Все просят его о чем-то. Зимодра сильно осунулся, потемнел, но глаза, как и прежде, смелые, с отчаянным холодком.
Ираклий забирает мою колбасу, прикладывает к своей и через головы протягивает Зимодре.
— Обождите, ребята, — медленно говорит Зимодра. — А если засыплюсь?
Взгляд его падает на меня, он кивает так, словно мы расстались вчера.
— Ладно, давай, — говорит он Ираклию. — Попытаю счастья… Ты что-то очень бледный. Болел?
— В тюрьме сидел, — отвечаю я.
— Это плохо. Плохо. — Спрятав котелок с колбасой под куртку, Зимодра исчезает в толпе.
Мы с Ираклием находим Виктора — его лицо отекло, а шея стала тонкой, как у ребенка; разыскиваем Худякова — меня кидает в дрожь, когда я вижу его усохшие, узенькие плечи; Костюшина — черного, печального; маленького, сгорбленного Типота…
Плохи, видно, наши дела… Мы направляемся снова в дальний угол двора. Ираклий рассказывает, что на работе бьют. Бьют палками, черенками лопат, кирками, ломами. Бьют уголовники-надсмотрщики, бьют и эсэсовцы-командофюреры. Бьют и убивают не только на работе, но иногда и в бараке, на блоке, как здесь выражаются…
Перед отбоем нас загоняют в спальную комнату барака, в «шлафзал». Тут по всему полу расстелены тощие тюфячки. Выстраиваемся в несколько рядов лицом друг к другу, раздеваемся, затем по команде сутулого штубового: «Ab!» — ложимся. Мы почти падаем, чтобы успеть занять место: на каждом тюфячке должны поместиться четверо. Укладываемся впритирку, свернутую одежду убираем под голову.
Ираклий возвращает мне фиолетовый кружочек колбасы. Сегодня Зимодре не удалось прорваться в общий лагерь, где можно выменять у заключенных иностранцев хлеб или брюквенную похлебку — тут некоторые иностранцы получают посылки и не едят лагерной баланды… Ираклий огорчен. Я не очень. Что-то будет с нами завтра?
- Необыкновенная жизнь обыкновенного человека. Книга 4. Том 1 - Борис Яковлевич Алексин - Биографии и Мемуары / Историческая проза / О войне / Периодические издания
- Свет мой. Том 2 - Аркадий Алексеевич Кузьмин - Историческая проза / О войне / Русская классическая проза
- По дорогам прошлого - Владимир Грусланов - Историческая проза
- Наполеон: Жизнь после смерти - Эдвард Радзинский - Историческая проза
- Юрий Долгорукий. Мифический князь - Наталья Павлищева - Историческая проза