чинная пара вдруг преобразилась в совершенно опустившихся алкоголиков мужского и женского пола. Существо мужского пола сняло футболку и подставило солнцу и без того обожженную красную кожу; его груди свисают двумя шматами сала, увенчанными бесформенными коричневыми сосками. Его спутница тоже закричала, как дворничиха, и теперь они кричат все вместе, но слов их не различить.
Слушая одновременно злобные крики, тихий голос Игоря Ильича и убаюкивающий топот детских босоножек, я вспоминаю, о чем мы говорили все эти часы. Обрывки разговоров сами проносятся в голове – то совершенно безобидные, то смешные, то жутковатые: перед глазами маячит облик пьяного Головина, полное хохочущее лицо молодого Мамлеева, фотографии Пятницкой – сперва молодой и гламурной, потом – старой, тучной, с изменившимися до неузнаваемости чертами лица. Эти образы, как в старомодном фильме, наслаиваются друг на друга и на окружающую, тотально пугающую действительность, и я вижу дождевых червей. Но нет, это даже не черви, это глисты, пробравшиеся из кишечника в матку через свищи, которыми испещрены тела южинских девиц. По животу разливается острая тягучая боль, которая ползет жирным слизнем в грудь, в самое сердце, а затем поднимается в голову, в глаза, ослепленные белым диском над советской станцией метро.
– Извините, мне пора, – говорю я Игорю Ильичу.
Тот кивает и протягивает руку на прощание – видно, что Дудинский полностью осознаёт мой ужас и то, насколько он для меня непривычен.
Я чувствую, что в метро мне станет еще хуже, поэтому иду куда глаза глядят, чтобы вызвать такси. Стоило мне пройти несколько дворов, как солнце гаснет за неизвестно откуда взявшимися тучами. С неба на пыльную дорогу падают большие теплые капли, и мне становится значительно легче.
(Где-то через месяц.)
Нечто сломанное, что служит столом, заставлено пепельницами и бутылками, на стене – гиперреалистический портрет Сергея Пахомова в образе кровавого домового. На неопределенного рода мебели – то ли диване, то ли кровати, то ли диване-кровати, то ли попросту тахте – сидят уже подвыпившие, несмотря на довольно раннее время, гости, одни из которых почти приятные, другие откровенно отталкивающие, но в большинстве своем будто безликие, лишенные всяких свойств, кроме опьянения. Вообще-то они даже не подвыпили, а просто не протрезвели со вчерашнего дня.
К ним пристает художник Виктор Рибас – сомнамбула с неопределенным психиатрическим статусом. Он показывает свои фотографии, сделанные в темной комнате с использованием специальной лазерной машины, которая обстреливает лучами обнаженных моделей. На выходе получается что-то вроде фотореалистичной графики.
– Они думают, что я их в темноте не вижу, и раскрепощаются, – хихикает Рибас, показывая очередную голую женщину, которую он заманил в свою студию.
Мы в квартире, где обитает Гордей Петрик – совсем юный, почти несовершеннолетний, но уже пьющий наравне с учителем друг-поклонник Дудинского. Здесь сегодня пройдет читка новой пьесы Игоря Ильича, которая называется «Религия Это. Беседы о смысле жизни перед и после конца света в трех действиях».
Дудинский бродит между комнатой с тахтой, где ему приготовили стул с лампой, и кухней, на которой он припивает виски с коньяком. «Ну что? Когда уже начинаем?» – каждые пять минут спрашивает Игорь Ильич, нервничая, будто близится какое-то поистине важное событие. Гордей, худой, будто из него высосали всю жизнь вместе с мясом и жиром, осовевший, взъерошенный, почти взмыленный, объясняет, что все ждут Пахома, он должен прийти с минуты на минуту, но почему-то задерживается.
– Ждем еще десять минут и начинаем, – капризничает Дудинский.
Все это время не утихает какая-то советская эстрада. Поскольку дверь в квартиру открыта нараспашку, ее слушает весь подъезд – во всяком случае, я заслышал это пение еще на первом этаже. Наконец в открытую дверь вваливается Пахом – в руке трость-костыль, на ногах громадные сандалии, туловище и ноги его укрывает что-то вроде тонкой льняной пижамы. «Здравствуйте, я уебище сраное», – объявляет артист, после чего начинает торопливо материться, гримасничать, ничуть не гримасничая, и рассказывать о том, как его только что чуть не сбил насмерть велосипедист, на которого Пахом в качестве возмездия наложил проклятье, помахав тростью-костылем и произнеся необходимые в таких случаях колдовские слова.
– Но вообще гораздо приятнее убивать людей просто голыми руками, – заключает он и смотрит мне прямо в глаза, чтобы тут же добавить не требующий ответа вопрос: – Ты ведь голыми руками ебешься? Вот и убивать надо голыми руками.
Удовлетворившись этой сентенцией, он плюхается на тахту и готовится внимать чтению новой пьесы Дудинского. Тот взгромоздился на стул-табурет, потребовал высокий стакан воды, дежурно покапризничал, попросив соблюдать абсолютную тишину, и монотонно захрипел:
– Религия Это. Беседы о смысле жизни перед и после конца света в трех действиях. Действующие лица: Он, Она, Оно, Это. Действие первое[132].
ОН. Почему люди творческие делают не то, чего от них ждут, а что-то такое, что вообще никому не нужно. Видно, что им скучно, противно, но они набрали инерцию и не могут остановиться.
ОНА. Они убеждают себя, что еще не умерли. По принципу если человек оставляет следы – даже в виде экскрементов, он остается в истории.
ОНО. Искусство нужно для того, чтобы было где тусоваться. Представьте себе, что нет никаких вернисажей и презентаций. Куда прикажете идти, чтобы пообщаться с прогрессивно мыслящей публикой?
ЭТО. Согласитесь, что распивать спиртные напитки куда приятнее среди картин, скульптур и объектов, чем среди голых стен.
ОНО. Ты как всегда в своем репертуаре. Тебя волнует только собственный комфорт. Тебе лишь бы было где зависнуть и кайфовать, а качество и прорывы для тебя давно не имеют значения.
ОНА. Это деградирует в унисон со всем мирозданием. А что ему остается? Вместо того чтобы вдохновлять художников на высокий полет, оно напивается и идет на поводу у дремучих самоутверждающихся бездарностей.
ОН. У Это просто нет стимула в виде конкурентов. Он такой единственный. Мы его придумали, истратили на его создание всю свою фантазию и воображение, потом постепенно поверили в его вездесущность, и в результате он раздулся, зазнался и решил, что может положить на нас с прибором.
ЭТО. Не будьте так строги ко мне. Ведь если я вселяюсь в чью-то музыку, картину или текст, они мгновенно обретают статус шедевра.
………………..
ОНО. Печально, что люди деградировали настолько, что им уже никогда не подняться до уровня животных. А значит, не спастись. Потому что для животных конца света не будет.
ЭТО. В ад пойдут только те животные, которые перешли на службу людям и стали жить с ними