— незначительные, легковесные. Все важное куда-то испарилось. Пропустил я и то, как сержант Уэстморленд, подтягиваясь на локтях, подполз к смертельно раненному вьетнамскому офицеру — у него автоматной очередью был разворочен живот — и, застенчиво улыбаясь, сказал: «Дружище, когда будешь в госпитале, в Сайгоне, купи бутылку французского коньяка на мой счет, отхлебни, а остаток пошли мне. Договорились?» — И, сказав эти слова, слова прощания, пополз обратно, все так же подтягиваясь на локтях и зарываясь в сухие листья. Пропустил и то, что я сам остался в живых совершенно случайно — ведь в джунглях пули рикошетируют от стволов и летят со всех сторон и во все стороны. Да, это была чистая случайность. Как при игре в кости — никогда не знаешь, какой стороной ляжет кость. Случайность, измеряемая миллиметрами. Никто меня не охранял, кроме случайности, и я выжил.
Когда я, переодевшись, пришел в «Жизель», Уэстморленда еще не было. Вскоре он появился. Все в той же походной форме, он робко вошел в прохладный ресторан с прекрасно работавшими кондиционерами воздуха. Очутившись среди высоколобых, опрятно одетых вьетнамцев, французов и самоуверенных, нагловатых американцев, бедняга испуганно заморгал глазами. Я не сразу окликнул его. Мне было любопытно наблюдать, как этот старый солдат, никогда не надевавший каски даже под ураганным огнем, сохранявший присутствие духа в те минуты, когда другие от ужаса начинали беспорядочно палить по сторонам, солдат, так и не сделавший ни единого выстрела за всю кампанию, теперь потерянно стоит у оцинкованной стойки, ощетинившейся разнокалиберными бутылками вермута, джина и коньяка.
— Уэст, давай сюда!
— Вот дьявол! Арни!..
— Я недавно пришел, жду тебя минут десять, не больше.
— Что ж сразу-то не окликнул!
Я подождал, пока Уэст усядется в плетеное — из металлических трубок и разноцветных виниловых шнуров — кресло и протянул ему пластиковую коробку с семью разноцветными дамскими трусами.
— У вас в укреплении, — сказал я, — мне бросилась в глаза одна интересная особенность. Снаряды сто пятого калибра содержат порох, а к снарядам сто пятьдесят пятого калибра порох прилагается отдельно, в цилиндрах, похожих на эту коробку. Если ты сегодня ночью собираешься открыть пальбу такими снарядами по сайгонским говорящим камелиям, эта штука будет неплохим запалом.
Сержант Уэстморленд, удивленно раскрыв круглые, как пуговицы, глаза, прижал к груди коробку с разноцветными трусами и что-то забормотал в усы. Кажется, он говорил, чтобы я не болтал глупостей, что у него нет подружки и прочее. Я не очень хорошо разбираю выговор американцев и, может быть, не совсем правильно его понял.
Потом на развалине марки «рено», старой-престарой, с продырявленным дном, сквозь которое была видна дорога, мы поехали в китайский квартал и пошли в «Тэндзи-сайкан». В этом заведении, хозяин которого француз, а управляющий кантонец, кроме ресторана, есть бар, кабаре и дансинг. Здесь всегда спокойно, гранат до сих пор не бросали ни разу — может быть, француз платит большую дань освободительной армии? Готовят тут тоже неплохо. Во всяком случае, это единственное место, где сисэнсюкусай[16] вполне съедобный.
Потягивая сухой мартини и закусывая устрицами, мы разговаривали — лениво, немногословно. Вспомнили вчерашний бой. После ураганного огня, словно ливень хлеставшего по камышовым зарослям, через которые мы шли, вьетнамцы не сделали ни единого выстрела. Те из нас, что остались в живых, беспрепятственно добрались до своей зоны.
— Может быть, вьетнамцы проявили к нам милосердие? — сказал я, смакуя устрицу. — Ведь если бы они устроили засаду у дороги, ни один из нас не выбрался бы живым из болота…
Сержант Уэстморленд покачал головой и, как всегда, неторопливо ответил:
— Да нет, дело не в милосердии. Просто они исчерпали все свои возможности. Не было у них сил отрезать нас от дороги. Ведь наше наступление прикрывалось тяжелыми минометами и с воздуха — вертолетами. Вьетнамцев обстреливали все время, с самого утра. Тут уж не до засады…
Я не поверил ему, но мы звонко чокнулись запотевшими бокалами, в которые только что налили мартини.
Ресторан постепенно заполнялся. Красивые, грациозные вьетнамки в национальных костюмах, ловко сидевших и замыкавших шею в кольцо шелкового воротника, метиски в сопровождении американцев, французов и китайцев — безукоризненных джентльменов в галстуках-бабочках — садились за столики, занимали вертящиеся табуретки у стойки бара, проходили в соседний зал. С верхнего этажа доносилась тоскливая, мрачная мелодия с меняющимся ритмом, похожая на арию из китайской оперы. Порой она сменялась песней «О-о, когда явится святой…», исполняемой джаз-бандом… А вчера шел ожесточенный бой, неподалеку, в сорока-пятидесяти километрах отсюда…
— Послушай… Ты решил пить со мной… И хочешь побродить по злачным местам в моей компании… Может, не стоит рисковать? Я ведь американец, а американцев убивают на каждом шагу… Не лучше ли тебе вернуться в «Маджестик» и лечь спать? Спать-то небось охота?…
— Конечно, охота, — ответил я. — Жуть до чего хочется спать. Но все это чепуха. Сегодня утром, когда я вернулся в отель, знаешь, что было в ящике для ключей? Листок с информацией. Нас предупреждают, что радио Вьетконга распространило по всей стране указание поступать с филиппинцами и южнокорейцами точно таким же образом, как с американцами. Понял? Правда, информационные листки иногда врут, но в каждой «утке» есть доля истины.
Сержант молчал.
— Так что отныне японцы в опасности. Мы ведь как две капли воды похожи на филиппинцев и южнокорейцев. И нас вместе с ними и вами будут убивать. Кстати, до меня дошел слух, что члены передового отряда южнокорейской армии, остановившиеся в «Маджестике», зарегистрировались под японскими именами.
Лицо Уэста помрачнело. Он молча потягивал сухой мартини, а когда капли попадали на его густые усы, сосредоточенно вытирал их пальцами.
Потом мы вернулись в Сайгон, на той же самой развалине «рено», и в одном кабаре и двух барах налились, как бочки, джином, шотландским виски, коньяком и пивом. В кабаре «Тюдор» ко мне подошла Моника, метиска, больная туберкулезом. Отец ее был итальянец, мать вьетнамка, и она с трудом изъяснялась по-французски, а по-английски не понимала ни слова. Встречая меня, она всегда просила денег на лечение, кашляла и повторяла: «Дай, да!..» Моника, невозможно тощая, бледная до синевы, с огромными черными, словно выскобленными ножом кругами под глазами, была красивой, распутной и страшно бедной. Настолько бедной, что у меня возникало ощущение, будто я ее насилую, хотя соблазняла меня она. В этот вечер, утопая в волнах густого, радужно переливавшегося алкогольного тумана, я очень тосковал по ней, по тому убежищу — нежному, теплому, дремучему, — которое давала мне ее плоть. Но я не пошел с Моникой — оставив деньги