не мог смотреть в глаза матери Бруно, считая себя виноватым: в том, что не остановил его, что не убедил остаться. Поймет ли Элен его, простит ли?
Рука, сжатая в кулаке, сама поднялась и постучала в дверь. Дыхание сбилось. Не прошло и пяти секунд, как в квартире послышались быстрые шаги, скорый поворот замка, и дверь распахнулась. Элен изменилась, когда он ее видел последний раз в начале года. Глаза смотрели безжизненно, на лице появились несколько новых морщин, уголки не накрашенных губ опустились. Кого она ждала? Его ли?
Женщина несколько секунд смотрела на Дюмеля. Оба молчали. А потом ее губы затряслись, глаза увлажнились. Элен отвернулась, прикрыв рот ладонью, скрывая всхлип, а другой вцепилась в руку Констана. Он прочувствовал ее боль. Не спрашивая разрешения, Дюмель сделал осторожный шаг вперед, войдя в квартиру, прикрыл дверь и, освободив свою руку от пальцев Элен, сжал ее ладонь в своих.
— Мадам… Элен… Я… — пытался заговорить Констан, но Элен вновь развернулась к нему, качая головой и, грустно улыбаясь, положила свою вторую ладонь, увлажненную слезами, стекавшими по ее щекам, на руки Дюмеля. Он замолчал, тревожно глядя на женщину.
— Я так рада, что вы пришли. Я очень ждала вас, — прошептала она дрожащим голосом.
— Простите… простите меня, — промямлил Дюмель. — Я знаю, как вам тяжело, я мог бы навестить вас, но я, я…
— Не оправдывайтесь. Я всё понимаю… Всей Франции сейчас тяжело, не мне одной, — произнесла Элен. Констан опустил голову и коснулся губами ее ладони, выпрямляясь и опуская руки.
— А как вы, Констан? Вы… много тревожитесь?
— Я беспокоюсь о всех, — ответил Дюмель. — Тревожусь за души каждого прихожанина, членов их семей. Своих родных и друзей, близких. Я хотел бы заботиться о многих. Но мне одному это не под силу. Поэтому я направляю свои силы Христу, чтобы Он вручил их тем, за кого я молюсь.
— Но как же вы сами? Вы угасаете. Вы так… осунулись. — Элен отошла на шаг назад, осматривая Дюмеля с ног до головы. — Проходите. Побудьте со мной.
— Я потому и здесь. — Констан опустил голову, принимая приглашение.
* * *
8 июня солдаты Вермахта достигли восточных берегов Сены. Спустя два дня французское правительство переехало из столицы в район Орлеана. Париж был официально объявлен открытым городом. На въездах в столицу, по ее окраинным улицам были развешаны развевающиеся на ветру белые полотна. На некоторых тканях и на вбитых по краям дорог щитах на немецком языке чернели надписи о мирной сдаче Парижа. Французские флаги на учреждениях приспустили. Город волновался. Он умирал. Все ждали и одновременно боялись часа, когда по улицам столицы с нарастающим рыком загрохочут вражеские смертоносные машины. Парижане по возможности стремились быстрее покинуть город и отправлялись в неизвестность, бежав на запад, схватив лишь самое ценное, что у них есть, моля небо вырваться из города живыми. Париж бесновался и смирялся, затихал и вновь просыпался. Последние огни в душах французов гасли с поражающей скоростью.
14 июня 1940 г. Дюмель встретил свое двадцатидвухлетие под грохот вражеских танковых двигателей и урчание артиллерийских установок. Ранним утром германская военная техника, превосходящая европейские армии, триумфально прогремела по улицам Парижа и клеймила французскую столицу взглядом ядовитой свастики и черных крестов со смертоносных машин. Экипаж высунулся из чрева черной, запыленной техники, закалившейся в боях на подступах к французской столице, и глазел по сторонам, хохотал, свистел и распевал солдатские песни. Немецкие пехотинцы в серо-зеленой форме с оружием наперевес шагали по бульварам вслед за танками и самоходками, радостно скалились друг другу, издевательски помахивали ладонями французам, которые вросли в землю вдоль улиц и молча провожали взглядом оккупантов. Между немцами и французами бегали германские военкоры и снимали все подряд: и трагичных, серых парижан, и веселые лица немецких солдат. По столице пронесся траур. Французы как никогда чувствовали себя покинутыми.
Улицы с каждым днем заполнялись солдатами вермахта и войсками СС, отличительными знаками которых была форменная нашивка в виде сдвоенных молний-зигзагов. Первое время французы шарахались от немцев, перебегая улицы на другую сторону, укрываясь в ближайшем магазине или жилом подъезде, пока вооруженный вражеский солдат пройдет мимо. Никто не знал их намерений, никто не доверял мирно вошедшим в город германским силам, никто не понимал, чего ждать от оккупантов. Оставалось только осторожно наблюдать и не сталкиваться с немцами лицом к лицу, не провоцируя их. Те же принялись перекраивать Париж, чувствуя себя его хозяевами: на государственных учреждениях появлялись красные полотна со свастикой, офицеры Вермахта и СС занимали кабинеты городских администраций, солдаты развешивали флажки и знамена германской правящей партии на центральных улицах и размещались в опустевших квартирах жилых домов и гостиницах. Одни солдаты вели себя довольно смирно. Кто-то искал повод пристать к французам по любой незначащей мелочи, дабы просто потешиться над испуганными лягушатниками и похохотать над их реакцией. Другие грубо расталкивали горожан, прокладывая себе дорогу через собравшуюся на улице толпу или очередь. Городу еще только предстояло узнать германский режим, который охватит Париж на несколько лет, вынуждая его жителей изобретать способы остаться в живых и не лишиться рассудка.
Между тем французское правительство переместилось в Бордо. 17 июня оно обратилось к Германии с просьбой о прекращении военных действий. 22 числа Франция капитулировала. В Компьенском лесу военачальники от обеих сторон заключили перемирие. Вермахт ликовал. Хюнтцигер подписал Франции смертный приговор, который продлится долгих пять лет.
Сутки спустя после подписания перемирия Дюмель, вконец убитый и расшатанный вестью об окончательном поражении, решил посетить старого знакомого, мсье Клавье. Он не чувствовал какой-либо обязанности увидеть его, того человека, что много месяцев давал уединиться с Бруно на мансарде и никому не проговорился об их встречах, который сам ничего у них не спрашивал. Но в то же время Констан думал, что стоит осчастливить Клавье своим присутствием, чтобы показать, что еще стойкий ветеран не одинок. Сегодня Констан не присутствовал на церковной службе — он брал отгул и ездил в родительский дом разобраться с частью оставленных вещей. Взяв у соседа велосипед, Дюмель покатил через весь город к гостинице, к которой не приближался с того самого дня, когда произошла их последняя с Лексеном встреча перед его отъездом на фронт. Констан с тоской оглядывал парижские улицы, пестрящие свастиками, и думал о Бруно и родителях, мысли о которых разъедали сердце. Прошло почти два месяца, как он расстался с ними, столько же времени он не получал ни от кого из них письма. Рана, нанесенная расставаниями, не затягивалась до сих пор, хотя со временем