Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иронические стрелы автора направлены здесь в том числе на такое явление, как «литературоцентричность» русской жизни, исходное признание для русской ментальности первичности литературы и вторичности реальности. «Ироничная позиция» А. Битова в этом вопросе близка позиции В. Пьецуха, представителя современного «иронического авангарда», который писал: «…скорее всего, литература есть, так сказать, корень из жизни, а то и сама жизнь, но только слегка сдвинутая по горизонтали, и, следовательно, нет решительно ничего удивительного в том, что у нас куда жизнь, туда и литература, а с другой стороны, куда литература, туда и жизнь, что у нас не только по-жизненному пишут, но частью и по-письменному живут…» [119: 219–200].
Иронией, близкой к сарказму, освещены строки А. Битова о «резиновой нравственности» представителей филологической науки: «Значительную и благородную, почти и бескорыстную, всеми отмеченную роль в приведении в порядок и популяризации наследия Модеста Одоевцева сыграли его сын и еще юный, но способный внук. Они и правда взялись за дело с рвением и охотой. Это было похоже надело, реальность его была объективна, с тем отличием, что дело было уже сделано, причем давно, другим, теперь умершим человеком. Они теперь красили решетку, поливали цветочки, вели переговоры с одним передовым московским скульптором. Тут наш рот уже не кривит ухмылка: нам нередко приходилось видеть русского человека, делающего чужое дело с радостным оживлением и охотой. Например, объясняющего зрячему дорогу и даже провожающего его бережно и под локоток до трамвайной остановки, причем в другую сторону, чем куда бы он сам спешил…» [4: 163].
Не чужд А. Битов и самоиронии, особенно когда раскрывает перед читателем «секреты» писательской кухни и непростые взаимоотношения с персонажами романа: «Но нет худа без добра. Раз уж я так неудачно выбрал профессию моему герою, что никак его труд не облагораживал на страницах романа, то в этом же, понял я вдруг, и удача. Потому что вряд ли, избрав любую профессию, мог бы я приложить к роману непосредственно продукт труда моего героя, скажем, сноп пшеницы, или паровоз, или тот же мост… А здесь – я же могу привести в романе сам продукт его труда, опубликовав, скажем, какую-нибудь статью Л. Одоевцева из тех, что он сам считает у себя “за дело”, или из тех, что вызвали наиболее горячий отклик его соратников…» [4: 313–314]; «Нас всегда занимало, с самых детских, непосредственных пор, где прятался автор, когда подсматривал сцену, которую описывает. Где он поместился так незаметно? В описанной им для нас обстановке всегда имелся некий затененный угол, с обшарпанным шкафом или сундуком, который выставляют за изжитостью в прихожую… Там он стоит, в глухом сюртуке, расплывчатый и невидимый, как японский ниндзя, не дыша и не перетаптываясь, чтобы ничего не упустить из происходящего в чужой жизни…» [4: 129–130]; «В какой-нибудь прекрасной стране, еще более прекрасной, чем Англия, вполне могло бы возникнуть Общество охраны литературных героев от их авторов. И впрямь, эта немая череда страдальцев, навечно заточенных в тесные томики, эти бледные, изможденные от бестелесности, навсегда потрясенные своими преступлениями перед идеалами и категориями невинные узники вызывают искреннее сострадание. Они тем более вызывают сочувствие, что муки их лишь отчасти их собственные муки, а в значительно большей степени это муки другого человека, жестокого и несправедливого, к тому же услаждающего себя реальностью и материальностью собственной жизни на стороне, – автора» [4: 441–442]. «Пользуясь языком наших растениеводов литературы, в романе “зрели ростки будущего, уходящего корнями в прошлое”. И вот не откусить от этой будущей смоквы. И с запальчивостью того, кто не нам чета, и мы говорим: “Засохни!” Да и по законам построения литературного произведения, он действительно окончен, наш роман» [4: 414].
В произведениях постмодернистского направления стрелы иронии нередко направлены на не самых лучших представителей филологической науки. Примеры тому – строки из «Романа с языком» Вл. Новикова. Вот главный герой говорит о «корифеях» языкознания: «Вялые члены комиссии слегка зашевелились от моих дерзких речей и тут же погрузились в привычный сон. Вообще говоря, есть в их сонливости дальновидный стратегический расчет: ничего не принимая близко к сердцу и уму, эти люди отлично консервируются. Через двадцать два года я приду защищать от них докторскую степень, и они будут все те же – только слой пыли, покрывающий их, станет потолще. Но это и защитный слой, неподвластный никакой новой метле, никакому новому пылесосу» [15: 13].
С ироническими интонациями описывает автор традиции советской филологии: «Открываю раздел “Новое в лексикологии”, там тавтологические наукообразные навороты сопровождаются примерами из Кожевникова и Первенцева! В разделе “Новое в синтаксисе” – цитата из Долматовского! Насколько же надо не любить русский язык, чтобы о нем так писать! Друзья мои, ну почему бы не взять лексику у Довлатова, синтаксис у Бродского? Это же сорок лет назад была такая установка – использовать для примеров произведения лауреатов Сталинской премии. Беру на себя смелость это указание отменить. Если кто не может жить без команды сверху, пусть зачеркнет “Сталинской” и впишет “Нобелевской”. А то ведь засмеют нас, стыдно будет смотреть в глаза мировой культуре…» [15: 121–122]. И уже даже не ирония, а сарказм слышится, когда автор характеризует деятелей науки о словах постсоветских времен: «А вы еще статьи добросовестно начинаете с цитат из его дуроломной монографии о “языковой ментальности” или что там у него? Честное слово, Маркса и Ленина не так унизительно было цитировать: все-таки они были люди грамотные, отчасти остроумные, не лишенные лингвистической жилки – Ильич тот довольно грамотно защищал французский глагол “будировать” от неправильного употребления. И вот вы сбросили оковы коммунизма, чтобы поклониться мелкому усатому таракану из партноменклатуры четвертого сорта» [15: 210].
Более добродушные нотки слышатся в словах автора, вложенных в уста главного героя, об особенностях филологической науки в целом и неожиданных темах исследований на лингвистические темы: «Не слишком ли легка жизнь филолога? Даже гении испытывали смущение оттого, что называют все по имени, отнимают аромат у живого цветка. А мы отнимаем аромат у имен – собственных, нарицательных, одушевленных и неодушевленных – и не только не стесняемся этого, но и гордимся, видим себя на какой-то высшей ступени. Может быть, аррогантность идет от имперской традиции: Петр и Екатерина, Ленин и Сталин – все они были большими языковедами – и оттого наша профессия неадекватно возвысилась?» [15: 112–113]; «…я в короткую пору администрирования отнюдь не пытался откусить часть авторства таких грандиозных изобретений, как “Интонационные особенности взволнованной речи женщин среднего и пожилого возраста” или “Семантические аспекты футбольной лексики”» [15: 214]. Не лишен основной персонаж «Романа с языком» и самоиронии, когда рассказывает о своем становлении как филолога со студенческой скамьи до профессорской кафедры: «Вот он своей неуверенно-нервной походкой, не умея ощутить себя в пространстве, бредет к старому университету на Моховой. Идет защищать диплом, считая его по глупости новым словом в теории синтаксиса, хотя на самом деле в худеньком машинописном опусе, одетом в клейкий, ко всему липнущий зеленый коленкор, есть ровно одно новое слово – ф.и.о. автора на титульном листе» [15: 12]; «Да, в области педагогики я в ту пору годился скорее в объекты, чем в субъекты» [15: 33]; «Ранов меня отлично понимает, а я его гораздо хуже: иногда теорему его какую-нибудь три-четыре года перевариваю. А общее научное направление – это когда есть быстрый, оперативный контакт мыслей. Одиночка плюс одиночка – еще не школа. Как в том анекдоте; их двое, а мы одни» [15: 104]; «А мне на какое-то мгновение становится вчуже понятно, как этого утомленного многолетним правдивым писанием авторитетного и серьезного человека [Лотмана] вдруг начинает заносить в неправильное, авантюрное пространство, где все шиворот-навыворот, где даже на вопрос: как тебя зовут? – надо придумывать новый ответ, а уж между Гейне-Гете-Шиллером разницы нет решительно никакой. Надоедает говорить правду, пассивно воспроизводить информацию, пусть малоизвестную. “Факты – воздух ученого”? – Ох, и ученому тоже иной раз хочется открыть форточку и проветрить свою седовласую голову» [15: 216]; «Что ж, превзошел я Пушкина, Булгакова… По интенсивности посещения Парижа…» [15: 112].
Нередко звучит ирония и в описаниях филологической среды «периода застоя» в романе А. Наймана «Б.Б. и др.»: «Некоторые из них [структуралистов], как оказалось, сами пробовали силы в сочинении художественной прозы и стихов: образцы сейчас опубликованы и похожи на бумажный рубль, частью разрезанный на ломтики, частью обвалянный в яйце и зажаренный, и так поданный к столу в качестве фунта колбасы, который на него можно было бы купить. Не то чтобы их было много, но их присутствие стало проступать по всей филологической, на глазах превращавшейся в культурологическую, территории, как влага на лугу после дождей или на ковре, залитом соседями с верхнего этажа…» [14: 47]; «В России что ни мысль, то ржет, как Русь-тройка, что ни искусство, то мечтает позвонить в Царь-колокол. Журнал по-прежнему называется “Дружба народов”. Такая дружба: народов. Открываю – дневники нашего булгаковеда. Уже, при жизни. У булгаковедов тоже есть дневники !» [14: 266]; «Он [Б.Б.] ездил в Баку… провел там месяц, из которого три недели – в путешествии по Каспийскому морю. Главным образом, “в песках под Красноводском”, как он потом много раз повторял, в поисках следов Велимира Хлебникова… Велемира он не привез ничего, хотя утверждал, что встречал “в песках под Красноводском” аксакалов, которые пели ему про не то одного, не то двух древних странников, появившихся из России и удалившихся в сторону Персии… Однако приходили ли странники, когда певцы были детьми, или во времена Афанасия Никитина, толком сказать они не могли» [14: 69–70].
- Загадка народа-сфинкса. Рассказы о крестьянах и их социокультурные функции в Российской империи до отмены крепостного права - Алексей Владимирович Вдовин - История / Культурология / Публицистика
- Классики и психиатры - Ирина Сироткина - Культурология
- Философия музыки в новом ключе: музыка как проблемное поле человеческого бытия - Екатерина Шапинская - Культурология
- Петр Вайль, Иосиф Бродский, Сергей Довлатов и другие - Пётр Львович Вайль - Культурология / Литературоведение
- Этот дикий взгляд. Волки в русском восприятии XIX века - Ян Хельфант - История / Культурология