Одной из особенностей применения метафор в филологическом романе конца XX века, в эпоху постмодернизма, является их перифрастичность; нередко они рассчитаны на эрудированного, подготовленного в филологическом плане читателя. Как отмечает Н. Валгина, общелитературные, классические символы традиционны и однозначны и потому понятны, не вызывают разночтений. Перифрастический стиль остается «темным» только для непосвященных, читатель таких текстов – эрудит и знаток литературы. Аллюзии, применяемые, например, Вл. Новиковым в «Романе с языком», раскроются во всей полноте только для тех, кто знаком с творчеством Пруста, Набокова, а игра со словами будет понятна для тех, кто не пропускал в свое время семинары по латыни и французскому языку: «Москва бывает еще юная, длинноногая, не обремененная тяжелой исторической памятью. Так смотрится она своими проспектами… особенно Кутузовским и вот этим, по которому я вместе с отцом и его институтом ходил на майские и октябрьские демонстрации. По красным транспарантам отнюдь не ностальгирую, они тут ни при чем – просто остро-прустовских воспоминаний, недочувствованных эмоций, недодуманых мыслей здесь много развешано» [15: 145]; «Известную роль, конечно, сыграли и годы с Тильдой, превратившие меня в своего рода анти-Гумберта, равнодушного к невзрослой, не проросшей женственности…» [15:146]; «Черт, оказывается, и ноздри мои были зарешечены от всех этих набоковских “знойных душков ”, старался я не обонять то, что слишком молодо по моим понятиям» [15: 147]; «Вот летит по французской влажно-зеленой утренней равнине сребристо-стремительная ртутная полоска – TGV, un train a grande vitesse – поезд высокой скорости. Мой жанр ~ тоже ведь тэ-жэ-вэ, un texte a grande vitesse – с постоянной сменой суждений, событий, состояний, словечек, причем любая из этих единиц может быть отброшена, если путается в ногах. De la vitesse avant toute chose – за скоростью лишь только дело, – так я переиначу обоих…» [15: 235]. Видимо, с трудом поддадутся расшифровке «ребусы» из тропов А. Наймана для читателей «Б.Б. и др.», незнакомых с мифами Древней Греции, Библией, книгами о Будде, творчеством В. Шекспира, Г. Гессе, М. Лермонтова, Л. Толстого, А. Дюма: «Как греческий мальчик, который выбирал ягненка в стаде и взваливал себе на плечи. И пока превращался в юношу, тот превращался в барана. И чем крепче делались мышцы, тем крепче мозг – на уровне центров инстинктивно-интуитивных, я имею в виду. Ну, в этих самых центрах телесности. Он не штангу, не железа груду тупую носит, а живую плоть. Переваливающуюся, дергающуюся, блеющую. И становится сильнее – и становится умнее» [14: 102]; «В каком-то смысле это было для Б.Б. как встреча с первым в жизни мертвым человеком для Сидхарты Гуатамы, открывшая в нем Будду, или для царевича Иоасафа – завернувшая его к Христу, или для Гамлета ~ к общеизвестной драме» [14: 156]; «Город выглядел под стать людям, он не дошел еще до кондиций Лазаря четверодневного, как через десять лет, но Ленинград, он ведь всегда умирает, всегда осыпается, покрывается трупными пятнами, припахивает канализацией, весь и отдельными улицами и зданиями, уже назавтра после очередного ремонта» [14: 162]; «Но параллельно с филологической работой, наглядно существующей и плодотворной, шла игра в бисер, в конечном итоге бесплодная и неадекватно разочаровывающая, хотя в самом своем процессе веселая, увлекательная, пленяющая необязательностью и остротой…» [14:48]; «Он ушел в дело с головой, вел таинственную жизнь, исчезал на неделю, поселял у себя в комнате неизвестно кого, сваливал в угол коробки с книжонками и брошюрками, которые выглядели макулатурой, мешки с тяжелыми досками, потрепанные футляры для скрипок, один раз принес старинное ружье, несколько раз сабли и кинжалы, один раз виолончель, чем активнее он этим занимался, тем более усиленные меры принимал, чтобы слух о его деятельности не дошел до нас… Слухи, разумеется, доходили, особенно усердно их поставляла Алле их общая с Б.Б. подруга, которую он тогда сделал своей конфиденткой. Она называла его деятельность “шамань ”» [14: 83–84]; «Отец лежал в той пирамидоподобной академической больнице на Выборгской стороне, где прежде мать, но все – и он в первую очередь – знали, что дело идет не о лечении… и даже не о госпитальной тишине и покое, а о привыкании к палате – отдельной, просторной, угрюмой – как к гробнице и сени смертной. Знание это никаким боком не касалось трагедии и прозрения толстовского Ивана Ильича, принималось безотчетно, как прогноз погоды по радио» [14:143]; «…я чувствовал себя, как в одном из моих снов с ним: это он самый, но такой, которого где-то держали, как Железную Маску – страшная металлическая башка, черная удушающая борода под ней, страшный, стало быть, злодей, может быть кошмарный урод, раз взаперти, про которого, однако, каким-то образом знаешь, что он принц, благородный и ранимый» [14: 213].
Без знания текста пьесы А. Грибоедова, романов Ж. Верна, Д. Голсуорси, русского народного творчества, индуистской философии, арабской лирики не оценить в полной мере точность метафор и сравнений, рассыпанных на страницах «<НРЗБ>» С. Гандлевского: «Весь – молодость, глупость, вздорная озабоченность, я взмыл к нему прямо из кровавых застенков и с репешиловской одышкой отрапортовал , что сатрапы-де борзеют, явки рассекречены, враг не дремлет и прочие страсти-мордасти» [6: 81]; «Почему бы, например (богатая мысль!), задним числом не присовокупить “китайскую тетрадь” к содержимому последнего, потерянного ровно неделю назад Паганелем-Криворотовым , портфеля, чем не алиби?» [6:144]; «Рад бы, да некогда, – ответил Никита. – Форсайты ждут , уже на сорок минут опаздываю к именинному столу» [6: 37]; «Я, допустим, обеспечиваю достойное прозябание культурной почвы к приходу нового оратая , готовлю, Лев-предтеча, путь, спрямляю стези. Красно сказано?» [6: 44]; «А школьный учитель черчения из Электроуглей, рябой, в очках минус 10, коротающий досуги, если верить учительским виршам, за тантрическим сладострастием ~ один на один со своим ненасытным гаремом ?» [6: 24]; «Вы влезаете в заветное окно на шестом этаже (зачин малость отдает нафталином: “Вы стоите на тяге. Чу!..”) и оказываетесь один на один, Меджнун вы этакий , с предметом страсти и вожделения, благо дуэнья-тетка по счастливой случайности что-то там окучивает на шести сотках по Павелецкой дороге» [6: 150].
Особая роль в филологическом романе отводится иронии. При использовании иронии слово или высказывание приобретает в контексте значение, противоположное буквальному смыслу, оно ставит его под сомнение, что приводит к семантическому сдвигу. Этот семантический сдвиг открывает перед писателем другие возможности в художественном постижении мира, так как его авторская воля может воздействовать на прошлое, настоящее и будущее. Поэтическое подтверждение этому можно найти в строках одного из поэтов группы «Обэриу" – А. Введенского:
Я думал о том, почему лишь глаголы
подвержены часу, минуте и году?
А дом, лес и небо как будто монголы,
от времени вдруг получил я свободу.
Здесь автор исключает время как характеристику эмпирического бытия в глаголах и вводит туда иронию. Находятся иронические нотки для описания литературной среды 60-х годов XX века в «Пушкинском Доме» А. Битова: «И у современных нам писателей замечается подобная практика – слегка измененные названия знаменитых произведений, – но измененные так, что и прежние сразу узнаются, и тем, по-видимому, становится автор не одинок и не затерян в своих намерениях, устанавливает “связь времен” и подчеркивает свою современность легким искажением акцента… Например, в одной районной газетке попался нам как-то фельетон по заголовком “Щит и печь” (тогда как раз всюду шел одноименный фильм “Щит и меч” по одноименному роману) – о сопротивлении некого начальства строительству некой печи. Или вот только что, припоминая другой характерный пример… раскрыли журнальчик – “Автомобиль, который всегда с тобой” о том, как самому построить малолитражный автомобиль-амфибию (автор читал Хемингуэя, автомобиль для него – праздник)» [4: 208–209]. И тут же рядом еще одна ироничная фраза, теперь уже о «литературных привычках» самого американского писателя: «У него (Хемингуэя) вообще все названия – цитаты: “По ком звонит колокол”, “Иметь или не иметь”, “И восходит солнце…” – то есть это бывшие эпиграфы девятнадцатого века – теперь названия. “Анна Каренина”, по Хемингуэю, называлась бы “Мне отмщение” или “Аз воздам”» [4: 209].
Иронические стрелы автора направлены здесь в том числе на такое явление, как «литературоцентричность» русской жизни, исходное признание для русской ментальности первичности литературы и вторичности реальности. «Ироничная позиция» А. Битова в этом вопросе близка позиции В. Пьецуха, представителя современного «иронического авангарда», который писал: «…скорее всего, литература есть, так сказать, корень из жизни, а то и сама жизнь, но только слегка сдвинутая по горизонтали, и, следовательно, нет решительно ничего удивительного в том, что у нас куда жизнь, туда и литература, а с другой стороны, куда литература, туда и жизнь, что у нас не только по-жизненному пишут, но частью и по-письменному живут…» [119: 219–200].