– Пакельчик и маму перед смертью, не про поне Пране да будет сказано, лечил. И меня с сестренкой, когда мы были маленькими. Придет, бывало, откроет свой чемоданчик и первым делом протягивает мне или Рейзл «цукерку» – ландринового петушка на палочке. Мы его дома называли «Доктор Цукерка». Теперь к больному, к сожалению, его уже не пригласишь.
– Но, ради бога, не обижайтесь, разве вы не можете привезти какого-нибудь другого врача? – Эленуте-Элишева вдруг устыдилась своей болтовни. Не грешно ли при полуживом человеке рассусоливать про свое глупое детство, которое оказалось столь же недолговечным, как и ландриновый петушок на палочке? Что, если поне Пране, закованная в панцирь неподвижности, все слышит? Слышит и в озлоблении думает о том, что вместо того, чтобы, не мешкая, запрячь Стасите в бричку и пуститься за доктором в другое местечко или на худой конец порыться в комоде и поискать там завалявшиеся с довоенных времен таблетки, ее супруг любезничает со своей батрачкой и разглагольствует о достоинствах доктора Пакельчика.
Воспоминания о Пакельчике доставляли Чеславасу какую-то смешанную с горчащей печалью радость. Они возвращали его в ту пору, когда недуги Пране не казались такими грозными и неотвратимыми, как нынче, и когда не надо было ломать голову, к кому обращаться за неотложной помощью. Безотказный Пакельчик был своим человеком в доме Ломсаргисов. Летом он частенько приезжал со своим выводком из Мишкине в Юодгиряй на отдых, на полный кошт, ходил с Чеславасом в пущу по ягоды и по грибы. Доктор знал наизусть все болячки Пране, которые достались ей в наследство от отца вместе с десятью гектарами земли и еловой рощей. В отличие от бродячих лекарей, Пакельчик лечил ее не самодельным, сомнительным пойлом, а таблетками в красивых пакетиках с английскими надписями или каплями в темных стеклянных пузыречках. Разве эти странствующие из деревни в деревню заклинатели и знахари, которых суеверная Пране принимала с таким радушием и хлебосольством, могли с ним сравниться? Пакельчик учился за границей, в Вене, потом совершенствовался в Швейцарии – само название ласкало слух и внушало пациенту надежду на скорое и полное выздоровление. Шутка сказать – Швейцария.
– За Пакельчиком теперь надо только ангелов посылать. На бричке к нему уже не доедешь, – сказал Чеславас и снова подошел к окну, под которым, потряхивая гривой, стояла грациозная, избалованная вниманием Стасите и кокетливо била оземь копытом. – Можно, конечно, отправиться в Расейняй или Риетавас, но, пока туда доберешься, пока оттуда помощь поспеет, глядишь, впору по больному уже и заупокойную мессу заказывать, и поминки справлять. А потом – где гарантия, что тамошний доктор согласится столько верст по рытвинам и ухабам трястись? И как знать – может, в тех же Шилуте или в Пагегяй люди тоже остались без своих Пакельчиков? Были Пакельчики и сплыли, как и наш. Надо же – всех лечил человек, на ноги ставил, а когда попал в беду, за него в Мишкине никто не заступился, не вышел на улицу, не крикнул: «Не трогайте его! Оставьте! Пусть он нас, недужных, дальше лечит». Ведь, как подумаешь, ведь он-то, Пакельчик, ни в чем не провинился – никого не сажал, никого никуда не вывозил. Ах, люди, люди! Не твари Божьи, а дерьмо.
– Легче всего винить других. Будь вы, хозяин, в тот день в Мишкине, разве вы бы на улицу вышли, крикнули бы, заступились бы за своего доктора? – огорошила Ломсаргиса своим вопросом Эленуте-Элишева.
– Не знаю. Наверно, не вышел бы. Поступил бы, как все. Отличаться от стаи опасно. Либо свои загрызут, либо чужие ухлопают. Все мы храбрецы только в мыслях, а на поверку – одинаковое дерьмо. – И, как бы оправдывая себя, выстрелил в нее упор: – А вы… твой отец Гедалье… твоя мать Пнина… сестра Рейзл… разве кто-нибудь из вас вышел, когда наших за две недели до войны скопом заталкивали в телячьи вагоны? Не вышли. Не крикнули. Как будто матери и вас родили безногими и немыми… Собаки и те, Эленуте, лучше нас. Рекс от лая глотку надорвал бы, клыками цепь перегрыз бы, чтобы прийти мне на помощь, если кто-нибудь посмел бы среди бела дня увести меня под конвоем с хутора…
– Это правда, – согласилась та. – А беда, хозяин, в том, что всеми нами правит не совесть, а страх…
– Вот именно. В точку попала! Страх сильней совести.
Ликующее ржание Стасите и лай Рекса прервали их разговор.
Чеславас высунулся в окно и увидел спешившегося Иакова, который привязывал к коновязи лошадь.
– Твой дружок Иаков.
– Иаков?!
– Иаков, Иаков! Не на нашем ли жеребчике на свиданье прискакал? Шальной Ритас – друг Стасите.
– На Ритасе, – подтвердила Эленуте-Элишева. – Когда вы были в Занеманье, я без вашего разрешения одолжила ему на денек лошадь, и вот он только сегодня ее вернул. Простите меня.
– Прощаю, прощаю. Ради тебя я готов ему ее вообще подарить. Ну чего, спрашивается, зарделась? Правда, кавалер твой явился не вовремя, – с ехидцей заметил Ломсаргис.
– Не беспокойтесь. Я за хозяйкой присмотрю, – заверила его Эленуте-Элишева, хотя должность больничной сиделки ее не очень-то прельщала. Тем более что Пране не скрывала своего неприязненного отношения к ней и терпела еврейку только потому, что боялась ожесточить против себя Чеславаса. – Воду в грелке сменю, сварю на всякий случай какой-нибудь супчик… яблочный компот из погреба принесу. Поне Пране проголодается и откроет глаза…
В честь долгожданной встречи посреди двора дуэтом заржали лошади – Ритас и Стасите.
– Ишь как радуются друг дружке после долгой разлуки, как их от нежности распирает. Вот с кого мы должны пример брать, – сказал Ломсаргис и вышел из спальни во двор.
– Здравствуй, гробокопатель! – воскликнул Чеславас и широким шагом направился к гостю. – Добро пожаловать!
– Здравствуйте, – сдержанно ответил Иаков. Дожидаясь у коновязи Элишеву, он озирался вокруг и переминался с ноги на ногу. Казалось, что и он, как жеребец Ломсаргиса, накрепко привязан к вкопанному посреди подворья высокому столбу с изъеденными ржавчиной железными кольцами.
Конец ознакомительного фрагмента.