Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Эленуте – умная девушка, – вставил Чеславас, недовольный ее молчанием, и с какой-то неуместной торжественностью произнес: – По-моему, она согласна.
И чуть позже добавил:
– По-моему, она уже к нам пришла.
– Отказаться от такой возможности избежать смерти может только человек, лишенный разума, – вмешалась в разговор ворчунья Пране. – Всех евреев давно надо было окрестить, тогда бы их никто и не трогал, и Сталина не было бы, и войны…
– Святой отец обещал тебе, Эленуте, и документ на имя Рамашаускайте выправить, – усилил нажим Ломсаргис.
Ксендз-настоятель достал из дорожного чемоданчика необходимые принадлежности и приступил к обряду крещения.
Когда Повилайтис помазал Элишеве лоб елеем, начертал на нем пальцами крест, окропил ее голову святой водой и монотонно, зажмурившись от невидимого света, прочитал молитву, за окнами село солнце, но все еще было по-летнему светло; и во дворе в честь новообращенной Эленуте Рамашаускайте грянула аллилуя – загоготали гуси, закукарекал петух-улан, в хлеву замычала корова, под стрехой застрекотали ласточки, но сквозь этот гам и разноголосицу Элишева отчетливо услышала хриплый басок своего отца – Гедалье Банквечера, который когда-то, много-много лет назад, когда она была маленькой девочкой с рыженькими косичками, озадачил ее странным вопросом.
– Что ты, Шевочка, будешь делать, – спросил отец, – когда мы, как твоя бабушка Песя, умрем? Будешь плакать?
– Нет. Плакать не буду…
– Почему? Мы же тебя так любили… так любили… А ты и слезы не обронишь?..
– Я умру раньше всех. Я умру первая.
Тогда она о смерти никакого понятия не имела. Но сегодня ей действительно хотелось умереть первой. Раньше всех…
Совершив обряд крещения, ксендз-настоятель поздравил новообращенную, поблагодарил Ломсаргисов за гостеприимство и к радости гуся, которого должны были зажарить на обед, заторопился домой.
– А мы-то думали, что вы у нас заночуете, – огорчилась Пране.
– Хотел бы в вашем раю еще побыть, да паству сейчас нельзя оставлять без присмотра, – буркнул он. – Вы уж меня извините.
– Извиняем, извиняем, – зачастил Ломсаргис. – Но, может, вы до отъезда еще одну душу спасете. Вы же не только пастырь, вы же без пяти минут и врач. Забрел тут к нам раненый красноармеец… Православный. Грузин, земляк Сталина.
– Вот как! – воскликнул ксендз-настоятель. – Очень интересно, очень интересно. Ни одного грузина, кроме Сталина, да и то в газете, за всю свою жизнь не видел. И что с ним?
– Плох, совсем плох, – сказал Ломсаргис и обратился к Эленуте: – Сбегай в батрацкую, прибери там немножко и хорошенько проветри. Сейчас мы туда придем. Если святой отец ему не поможет, то хотя бы причастит.
Пока Эленуте бегала в батрацкую, Пране собрала ксендзу-настоятелю гостинцы – положила в новую плетеную корзину большую банку липового меда, сыр с тмином, большой розовый кирпич окорока, два десятка яиц, банку маринованных грибов.
– Кушайте, святой отец, на здоровье. И приезжайте к нам на яблоки, на малину…
Но тут, вся в слезах, в избу ворвалась Эленуте.
– Можете никуда не ходить! Ему уже ничего-ничего не надо! – закричала она. – Он уже отмучился. Повесился на крюке… Господи, Господи, зачем я не убрала из батрацкой старую упряжь, хомуты и эти проклятые вожжи? Зачем?
В тот же день бессловесного висельника Вахтанга Чхеидзе, которому милосердная Пране чистой колодезной водой умыла измученное лицо и грубой холстиной накрыла худые ноги, похоронили на опушке Черной пущи…
Ломсаргис и новообращенная Эленуте Рамашаускайте вместе вырыли в суглинке могилу, куда и опустили Вахтанга Чхеидзе в одном из двух гробов, которые впрок припасли для себя Чеславас и Пране и которые в ожидании своего смертного часа они бережно хранили на чердаке, время от времени аккуратно вытирая мокрой тряпицей оседающую на них густую дворовую пыль и раз в месяц исправно опрыскивая какой-то жидкостью, убивающей наповал коварных жучков-древоточцев.
Две небольшие тенистые елочки с тонкой, как у Вахтанга Чхеидзе, талией и старый, в запотевших роговых очках ксендз-настоятель, который не ради мертвых, а ради живых везде и всюду, на похоронах и поминках, на свадьбах и крестинах, пытался примирить и сдружить богов, творили над чужаком общую заупокойную молитву.
Иаков
– За тобой уже один раз приходили, – кутаясь в ячеистую, как рыболовецкая сеть, шаль, сказала Данута-Гадасса. – Что будет, Иаков, если за тобой не сегодня-завтра еще раз придут?
Они сидели друг против друга, прислушиваясь к тоскливому завыванию ветра, озоровавшего в кронах старых кладбищенских сосен и по-воровски шнырявшего по вороньим гнездам, и вели за грубо сколоченным столом тихий и неспешный разговор. Тускло светила старая керосиновая лампа, купленная еще до первой русской революции дедом Иакова, каменотесом Эфраимом, любившим при ее желтушном, призрачном свете читать перед сном в Пятикнижии про славную победу царя Давида над Голиафом и украдкой уподобляться несгибаемому пророку Иову, которому Господь Бог, как и ему, Эфраиму, ниспослал тяжелые и незаслуженные испытания.
– А я им так просто не дамся, – ответил Иаков.
– А я им так просто тебя не отдам! – грозила его преследователям, как бы притаившимся в зыбком, бархатном сумраке избы, Данута-Гадасса. – Когда меня разозлят, я и придушить могу. Уж не помню, в каком городе, кажется в Гомеле, кто-то науськал на меня свирепую овчарку, которая выскочила из подворотни, прыгнула ко мне на грудь и стала рвать ситцевую блузку. Вокруг толпа зевак, что-то кричат, науськивают пса: «Так ее, воровку! Так!» – но я не растерялась – вцепилась в нее, что есть мочи сжала на собачьей шее руки и разняла их только тогда, когда услышала хруст позвонков. Зевак как ветром сдуло, а я, дуреха, стою над бездыханной зверюгой и реву во всю глотку.
Ко всем рассказам матери Иаков относился с недоверчивым снисхождением. Он нисколько не сомневался в том, что она это все на ходу придумала, что не было никакого Гомеля, никакой свирепой овчарки и толпы улюлюкающих зевак, ни с того ни с сего обвинивших ее в воровстве.
– Человек – не собака, – сказал Иаков. – У этого рыщущего по округе Юозаса, бывшего подмастерья Банквечера, наверно, семья, дети…
– Говоришь, человек – не зверюга. Говоришь, у этого подмастерья семья, дети, – повторила она вслед за ним и, словно священнодействуя, распластала над хилым, заточенным в лампу огоньком свои длинные, сухие руки со скрюченными, как гороховые стручки, пальцами. – Но нет, Иаков, зверюги страшней, чем человек, когда он зверюга, и глупо сидеть и ждать, пока придут и начнут тебя рвать на части. По-моему, лучше всего податься туда, где нас никто не знает.
– Куда? – спросил он для приличия. Данута-Гадасса не терпела молчунов и обижалась, когда ей отвечали высокомерным и равнодушным молчанием.
– В Белоруссию, где и люди добрее, и леса погуще.
– Но ведь и там немцы. Стоит ли, мама, бежать от беды к беде?
– Тогда через Белоруссию в Россию. В российских далях легче затеряться. В ту, первую, с немцами войну нищих и бродяг там не трогали. Тот, кто подавал милостыню, не требовал паспорта от тех, кто ее вымаливал, не спрашивал, поляк ли под окнами, свой ли, русский, на крыльце, еврей ли у калитки.
– При чем тут нищие и бродяги?
– Может, говорю, бросить к чертовой матери эту Литву, это кладбище и отправиться с сумой по миру? Я когда-то замечательно изображала незрячую, не подкачаю и сейчас, тем более что я уже слепну, а ты будешь моим сыном-поводырем. Будем ходить от одного городка к другому, от дома к дому и на понятном каждому языке говорить: «Подайте Христа ради». И подадут, обязательно подадут. Кого-кого, а слепых и юродивых в России всегда жалели… Неплохо придумала, правда?
– Придумала ты неплохо. Но сейчас не те времена, – вставил Иаков и негромко зевнул.
– Что значит «не те»?
– Сейчас – волчьи. И в Литве, и в России. Повсюду.
– А ты что думаешь – при царе, в моей молодости, они были овечьи? У каждого времени свои клыки, как у той овчарки из гомельской подворотни. Но нечего сваливать на времена, не они на нас охотятся, и не они нас преследуют из-за того, что им наши носы не по нраву, а люди…
– В поводыри я, мама, все равно не гожусь. Ты посмотри на меня: косая сажень в плечах, руки, как кувалды, во всю щеку румянец…
– Ничего. Отрастишь себе бороду, одну – «покалеченную» – руку бинтами перевяжешь, в другую я впрягусь, понемногу научишься, как припадочный, подергивать головой, и из тебя, ручаюсь, получится преотличный нищий.
Его не удивляли сумасбродные затеи и предложения матери. Он давно свыкся с ее выдумками и склонностями вживаться в многочисленные и разнообразные роли, которые она исполняла с громадным удовольствием и редкостным, видно врожденным, талантом. Данута-Гадасса жила не в Литве, не в Белоруссии, не в России, а в каком-то особом, созданном ее фантазией мире между безутешной правдой и утешительным, возвышающим душу вымыслом, между неприглядной действительностью и искрометным лицедейством, которое вошло в ее плоть и кровь и придавало ей силы в самых трудных житейских обстоятельствах.
- Избранные сочинения в пяти томах. Том 1 - Григорий Канович - Зарубежная современная проза
- Правдивые истории о чудесах и надежде - Коллектив авторов - Зарубежная современная проза
- Теряя сына. Испорченное детство - Сюзанна Камата - Зарубежная современная проза
- Комната кукол - Майя Илиш - Зарубежная современная проза
- Откровение души - Инесса Ким - Зарубежная современная проза