Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что же получается – я и обрезанный, я и крещеный, – криво ухмыльнулся Иаков.
– Что поделаешь, если у нас всегда получается не так, как нужно. Ксендз-настоятель ищет садовника на лето и экономку. Работа хорошая, чистая. Харчи, приличное жалованье, живи – не тужи. Но мы оба с тобой меченые и не подходим ни ксендзу, ни раввину…
До самого вечера Данута-Гадасса неподвижно лежала на тахте, глядя в потолок, а может, и сквозь потолок, туда, где, как она уверяла, на летучем перистом облаке живет ее ослепший ангел-хранитель, которому она из сострадания каждый день рассказывала, что творится на земле, и у которого она иногда отваживалась просить, чтобы он замолвил перед Всевышним слово за ее близких и за состарившуюся вместе с ней козу.
Вечер выдался на редкость светлым и звездным.
Данута-Гадасса попрощалась со своим заступником, встала с продавленной тахты, накинула на плечи свою ячеистую шаль и вместе с Иаковом начала обходить кладбище.
Увидев руины, она вскрикнула, как ночная птица, и, подавив в себе крик, прорычала:
– Что это? Кто это?
Иаков не стал ей рассказывать ни про шайку «старателей», решивших пустить еврейские камни в строительное дело, ни про то, как сам едва уцелел, прикинувшись их братом-литовцем, промышляющим тем же воровством, а пытался усмирить ее гнев вопросами. Помнит ли она фамилии тех, кто под этими остатками казненных надгробий лежит, и, может, если она вспомнит, записать их чернилами в завалявшуюся в избе конторскую книгу?
Данута-Гадасса не сводила выжженных ненавистью глаз с руин, вытирала их краем шерстяной шали, странно и грозно икала.
– Не помню, не помню, не помню, – повторяла как заведенная. – Вон там… под той елью, по-моему, лежал отец доктора Пакельчика, который лечил в Мишкине всех, кроме мертвых. А там, на склоне, под серым валуном покоился вроде бы отец Прыщавого Семена – корчмарь Ешуа Мандель…
И снова:
– Точно, Иаков, не помню, хоть убей, не помню. Хорошо еще, что деда Эфраима не тронули.
Она вдруг возвела руки к небу:
– Господи! Может, Ты помнишь? Ты же все на этом свете помнишь!
«Пом-нишь, – откликнулось эхо. – …нишь… нишь…»
– Господи! Великий Боже! Неужели Ты оглох и ослеп? Господи, что же будет с живыми, если Ты, Всемогущий и Милосердный, не можешь защитить мертвых?!
Над кладбищем зажглись первые звезды, и в их призрачном свете вечернее небо казалось огромным и нерушимым надгробием.
Пране
Сразу же после крещения Элишевы и отъезда в Мишкине ксендза-настоятеля неожиданно слегла хозяйка хутора Пране. Ничто вроде бы не предвещало беды – Пране спокойно стояла у горящей плиты и нарезала ломтиками картофель для жарки, как вдруг выронила нож, покачнулась и осела на пол. Из кухни сначала донесся странный и глухой хлопок, какой можно услышать на мельнице, когда из телеги перед обмолотом вываливают на весы мешок с отборным зерном; вскоре за этим звуком раздался протяжный и жалобный стон. Элишева прислушалась и, когда стон с новой силой повторился, бросилась из горницы на кухню. Увидев на полу дородную Пране, уронившую голову на грудь, опустилась рядом с ней на колени и начала приводить ее в чувство – тормошить, легонько шлепать ладошкой по бескровным щекам, но Пране не двигалась, не открывала глаза. Тогда Элишева встала и попыталась ее приподнять. Но та, не переставая глухо постанывать, вцепилась в руку еврейки (так за глаза Пране называла Элишеву и после ее крещения) и стала всей своей тяжестью тянуть перепуганную батрачку вниз. Отчаявшись в одиночку помочь Пране, Элишева выбежала на крыльцо и на весь двор заорала:
– Хозяин! Хозяин! Сюда!..
– Чего раскудахталась? – осведомился Ломсаргис, который возле конюшни старательно чистил скребком лоснящийся круп своей любимицы – вороной кобылицы Стасите. Он чистил ее каждый день, аккуратно вычесывая из хвоста колючки и застрявших там насекомых, а когда отправлялся на базар в Мишкине или по воскресеньям на богослужение, вплетал для красоты в ее роскошную гриву яркие полевые цветы – васильки или лютики.
– Поне Пране плохо!
– Поне Пране всегда плохо. Ей хорошо еще никогда не было, – съязвил Ломсаргис.
– Скорей! Скорей!
Чеславас ласково потрепал кобылицу по холке и со скребком в руке заспешил к избе.
С помощью Элишевы он поднял жену с пола и перенес из кухни в спальню.
– Прануте, это я – Чеславас. А рядом со мной Эленуте… Ты меня слышишь? – прогудел Ломсаргис, когда они уложили ее в кровать, обложили со всех сторон подушками и накрыли тяжелым ватным одеялом.
Пране не отвечала. Она лежала неподвижно, с застывшим, залитым желтизной лицом, и если бы не полуоткрытый, с белыми пеньками не тронутых порчей зубов рот, из которого на подбородок лениво стекала зеленоватая, клейкая слюна, хозяйка хутора вполне могла сойти за покойницу.
– Хворать в глухомани, на отшибе жизни, – это Божье наказание. Такой беды ни человеку, ни скотине не пожелаешь, – сказал Чеславас. Он нагнулся над Пране, осторожно вытер рукавом полотняной рубахи с ее подбородка струйку слюны, потрогал лоб, усыпанный мелким бисером пота, и добавил: – Последний раз обморок с ней случился прошлой весной, когда она кормила подсвинков. Кажется, ты ее тогда нашла у корыта. Помнишь, как мы отмывали беднягу и переодевали в чистую одежду, чтобы от нее хлевом не воняло? Неделю отлеживалась потом в постели. Глотала лекарства, прописанные доктором Пакельчиком, пила по совету какой-то знахарки чудодейственный целебный отвар. Прануте почему-то нехристю Пакельчику всегда доверяла меньше, чем шарлатанам-единоверцам. – Почувствовав, что своими упреками он хватил через край, Ломсаргис смягчился и сменил тон: – Даст Бог, поправится и скоро встанет на ноги. Обязательно встанет. Ведь в гости к нам напросился сам Тадукас Тарайла.
– Наш бывший бургомистр? В гости? – не сумела скрыть своего опасливого удивления Эленуте-Элишева.
– А что тут такого? Во-первых, он бургомистр не бывший, а нынешний, – поправил ее Чеславас. – А во-вторых, как-никак Пране – его родная тетка. Ты ведь с ним знакома. Помнишь, как он нахваливал твоего отца? Какой портной! Какой мастер! Мог бы свободно весь капризный Каунас обшивать.
– Помню, – без особого воодушевления сказала Элишева, вспомнив, как в прошлом году беглый Тарайла пытался отсидеться на хуторе и через Ломсаргиса передать в Видукле своему соратнику-подпольщику какой-то саквояж то ли с крамольными листовками, то ли с тайными антисоветскими инструкциями из Берлина о том, как действовать в подполье.
– К приезду племянника Пране просто должна выздороветь. Сбегай-ка, Эленуте, на кухню, нагрей воды и принеси грелку и холодную воду. Прежде всего, как советовал доктор Пакельчик, надо положить к ногам грелку, а холодной водой побрызгать лицо. Хорошо бы еще ей нашатыря нюхнуть. Но, как назло, весь нашатырь у нас уже давно вышел.
Эленуте-Элишева просьбе обрадовалась. Пребывание в чужой спальне наедине с «крестным отцом», не спускавшим со своей новоявленной племянницы цепких и плутоватых глаз, смущало ее и угнетало.
– Бегу, – сказала и опрометью кинулась на кухню.
Оставшись один, Чеславас подошел к окну, распахнул его настежь и уставился на Стасите, тоскливо бродившую по пустому подворью. Словно уловив его взгляд, кобылица вдруг остановилась и громко и благодарно заржала – жду, мол, жду.
– Подожди, Стасите, подожди! – подбодрил ее из окна Чеславас и вдруг услышал за спиной:
– Вот грелка, а вот вода, прямо из колодца. Дай Бог, чтобы поне Пране помогло. По-моему, все-таки лучше, хозяин, показать ее какому-нибудь доктору, – промолвила Эленуте, упорно избегавшая называть Чеславаса по имени…
Эленуте-Элишева склонилась над кроватью и, откинув одеяло, приложила грелку к сдвинутым ногам Пране, затянутым в толстые шерстяные носки, которые она то ли из-за подагры, то ли из-за ревматизма круглый год не снимала. Зачерпнув из ведерка пригоршню ледяной колодезной воды, мнимая племянница Ломсаргиса окропила бескровные щеки хозяйки и губы, над которыми по-юношески бойко вился черный пушок.
– Что-то она на сей раз долго не приходит в себя, – вяло произнес Чеславас.
– Может, еще побрызгать? – несмело предложила Эленуте-Элишева, не очень-то верившая в успех такого лечения.
– Побрызгай, – согласился Ломсаргис усталым и безразличным тоном, как будто в широкой, грубо сколоченной кровати с вырезанными на спинке обнимающимися ангелочками лежала не Пране, с которой он прожил без малого сорок лет, а приблудившаяся к хутору незнакомка.
Пране не шевельнулась, у нее только несколько раз дернулось веко, но через мгновение бескровное лицо снова застыло.
– Конечно, лучше было бы показать ее доктору. Но где его сейчас возьмешь? Раньше все было просто – запряг лошадь, взмахнул разок-другой кнутом, и через полчаса ты в Мишкине у Пакельчика на улице Кудиркос. Он никогда никому не отказывал, ехал туда, куда звали. И в дождь, и в снег. И брал недорого. За каждый визит я платил ему липовым медом. Доктор, да хранит его Господь, был большим знатоком меда и сластеной. – Ломсаргис глянул на безмолвную жену и, как бы призывая ее в свидетели, продолжал: – «Понас Чеславас, от вашего меда райскими кущами пахнет, а от всех денежных знаков в лучшем случае потом разит, а в худшем – кровью». Так он всегда говорил. Райскими кущами пахнет. Только одному Господу Богу известно, в каких кущах он сейчас обретается вместе со своими четырьмя детишками.
- Избранные сочинения в пяти томах. Том 1 - Григорий Канович - Зарубежная современная проза
- Правдивые истории о чудесах и надежде - Коллектив авторов - Зарубежная современная проза
- Теряя сына. Испорченное детство - Сюзанна Камата - Зарубежная современная проза
- Комната кукол - Майя Илиш - Зарубежная современная проза
- Откровение души - Инесса Ким - Зарубежная современная проза