как мальчишкой взобрался на ветлу за майскими жуками и сверзился оттуда вместе с обломившимся суком. Упал на спину, сильно ушибся. Мать, опасаясь, что у сына вырастет горб, по нескольку раз на день хлестала ему спину и бок жгучей крапивой и растирала муравьиным спиртом. И все спрашивала сердито: «Больно? Тут больно?..»
В голосе Юлии Андреевны не было нарочитой строгости, но в нем, как и в движениях ее пальцев, то же вслушивающееся беспокойство, то же живое участие к тому, что делалось в его, Костромина, теле. Неожиданное воспоминание отвлекло от болезни, приглушило тревогу. Костромин мысленно успокоил себя, что он поправится и ему не придется покидать дивизион и валяться в госпитале. Он даже усмехнулся про себя: «Ведь горб-то тогда не вырос!» Юлия Андреевна закрыла Костромина одеялом и, подтверждая его мысли, сказала:
— Думаю, из-за раны беспокоиться не следует. Спадет температура — и все пройдет. Но отлежаться надо: ангина не такой уж пустяк.
Костромин всматривался в ее лицо, все еще сосредоточенное, с неразгладившимися складочками на переносье, и сказал о другом:
— Что бы вы ни говорили, вы природный врач, Юлия Андреевна! И вот сейчас я даже позавидовал вашей профессии. Ну, к примеру, я инженер-строитель. На фронте, в артиллерии, мне моя профессия ни к чему. А ваша специальность не теряет значения ни при каких обстоятельствах. Где есть люди, там нужны и вы. И на фронте тем более. Разве не так?
Она ничего не ответила, и Костромин продолжал:
— У вас, у врачей, даже движения рук и слова особенные. Они тоже лекарство. Только вашим словам надо верить, крепко. — Он улыбнулся, добавил: — Конечно, если эти слова ободряющие, такие, как ваши. В госпитале мне одна сестричка все твердила, в моих же интересах: «Будете курить — помрете». А я не послушался: курил и не помер.
Костромин осторожно, чтоб не толкнуть Юлию Андреевну, которая сидела на краю постели, перевернулся на спину, подоткнул повыше подушку. С минуту лежал молча, отдыхал. Сердце все еще стучало часто, но дышать стало легче. Опасаясь, что Юлия Андреевна уйдет на свой топчан, Костромин заговорил опять, доверительно, как говорят с близким человеком:
— Осколочек мины мне много крови попортил. И прямо и косвенно. Во-первых, после госпиталя я не попал в свой полк. Во-вторых, и вообще на фронт не попал. Полгода преподавал артиллерийское дело на курсах младших лейтенантов. Не думал, не гадал, а стал артиллеристом-профессионалом. Да еще преподавателем. Курсы двухмесячные, так что я два выпуска пережил. Только вместе с третьим на фронт отправили. Уже на этот, Западный.
— И все из-за болезни? — спросила Беловодская.
— Нет. Просто начальство так считало нужным. А я уже совсем здоров был. Изредка только, при кашле, в боку покалывало. Но об этом и врач предупреждал.
Костромин опять помолчал. Тишина была такой, что по тиканью часов на столе можно было отсчитывать секунды. Крохотный огонек коптилки по временам колебался, и тогда тени по углам шевелились. Костромина на миг охватило чувство затерянности во времени и пространстве. И он заговорил, словно в чем-то оправдываясь:
— Вот так, дорогая Юлия Андреевна. Очень я вам благодарен, что вы сейчас тут… Кажется, вот только теперь понял я того разведчика. Был такой в госпитале, сосед по койке. Изумительной храбрости человек. О его подвигах легенды ходили. Вот раз ночью слышу: «Спишь, браток?» — «Нет, отвечаю, а что?» Разведчик меня и озадачил: «Что-то муторно, — говорит, — мне и страшно. Может, покурим?» Я уже выздоравливал, а у разведчика рана была совсем не опасная. Закурили мы с ним, дым помаленьку под койки пускаем. «Как это, — говорю, — тебе, и вдруг страшно? Ведь, рассказывают, ты только у черта на рогах не был». Он вздохнул и ответил: «Одно с другим путать не надо. В деле — там бояться нельзя и некогда. А тут вот — койка, и над тобой — потолок белый». Вот как бывает. А ведь человек не раз своей смерти в лицо заглядывал.
Юлия Андреевна покачала головой:
— Нет, Сергей Александрович, взглянуть своей смерти в лицо невозможно. А если бы кому-нибудь удалось это сделать, он бы очень удивился, обнаружив, что сам факт смерти — это простая и вовсе не страшная вещь. Страшна не смерть, а ожидание ее, которое почти всегда связано с физическими или душевными страданиями. И еще — чувство беспомощности. Хуже ничего нет!..
Она на минуту задумалась, словно припомнив что-то, заговорила отрывисто:
— Я знаю это чувство. Тогда в сарае… Когда они отца… Помните, я говорила?
— Юлия Андреевна, расскажите мне о себе, — попросил Костромин.
— О себе? — переспросила она, поправляя одеяло на груди больного. — А что я такое?.. Вот когда мне было восемнадцать лет, тогда мне казалось, что я пережила много необыкновенного. Хоть пиши мемуары. Потом обнаружилось, что пережитое — пустяки. Может, милые и дорогие, но лишь для меня. А у других они свои. Большие события пустяки отметают, и тогда очень отчетливо видишь, что без других людей ты — ничто. Вот и там, в сарае… Я плакала над убитым отцом. Клялась мстить врагу. Но что я могла?
Она помолчала. Большие печальные глаза ее смотрели на Костромина, а может, и мимо — в прошлое.
— Вам не лучше уснуть? — спросила она тихо. Не дожидаясь ответа, сказала: — Вот вы о разведчике упомянули, который в госпитале с вами лежал… Он хорошо сказал: «В деле — там бояться нельзя и некогда». Но я добавлю: в настоящем деле нет места ни посторонним мыслям, ни воспоминаниям. Это точно! — Она тряхнула головой, будто кто-то возражал ей. — Вот лежу я в окопе, гляжу в прицел. И знаю одно: передо мной враг, коварный, терпеливый. Мое терпение должно быть больше, надо перехитрить врага. И вся суть моя хочет только этого. Тогда я чувствую себя цельной, все во мне тогда собрано, на месте. А это сила… Алексей Иванович понял меня. И я ему так благодарна.
Она прямо заглянула в глаза Костромину, добавила:
— И вам спасибо, Сергей Александрович.
— За что? — Костромин приподнялся на подушке.
— Как же… Когда я и снайпер Володя просили Алексея Ивановича, он сперва сказал, что подумает. Потом, видимо, он посоветовался с вами. И вы ведь разрешили.
— Я ничего не разрешал, — глухо сказал Костромин.
В ее взгляде было удивление. А Костромин взял вдруг ее руку, порывисто прижал к своей горячей щеке. В его голосе прозвучали нежность и неуверенность:
— Все люди разные… То, что смог Алексей Иванович, не смог бы я. И не смогу…
Он отпустил, наконец,