терпит. А в бою — голова на плечах, вот лучший план.
— Так-то оно так, но непредвиденные дела — это… — Шестаков запнулся, но сказал решительно: — это наша недоработка, Сергей Александрович. Да, да. Если руководить людьми правильно, то люди сами, на ходу, должны устранять всякие так называемые мелочи. И плохо это, когда подчиненный постоянно ждет указаний, приказов. Не совсем ясно? Пожалуйста… Вот обошел я сегодня батареи, поглядел, на чем солдаты спят. Простыня у бойца одна, но есть, и довольно чистая. А вот матрасики — блины окаменелые. Поговорил со старшинами. Ведь у болота травы прошлогодней, сухой сколько угодно — набивай матрасы. Старшины даже обрадовались, когда я им это объяснил. «А сами-то вы что ж?» — спрашиваю. Мнутся. И я понял: указаний им не было!
Костромин маленькими глотками пил из кружки чай, морщился: болело горло. А Шестаков, погладив круглую, стриженую голову, улыбнулся:
— Ну ладно, матросы эти у меня с вечера в плане стояли. А в первой батарее кое-что похуже обнаружил. Понимаете, автоматные диски у некоторых солдат пустые.
— Как это так? — спросил Костромин и, поперхнувшись чаем, закашлял. Первую батарею он часто ставил в пример другим.
— Да вот так, Сергей Александрович. Обошел я подразделения в обратном порядке. Человек тридцать нашлось. Патроны в вещмешках хранят, а диски пустые. Чтоб полегче носить. Тут уж и со взводными побеседовать пришлось, вне плана.
— Разгильдяи! — Костромин вытер пот со лба, дышал тяжело.
— А что, не лучше ли вам полежать несколько дней в санбате? — спросил Шестаков.
— Нет, Алексей Иванович. Надеюсь, на нашем участке за эти дни событий не произойдет.
— А если?
— Ну, тогда… тогда болезнь по боку.
Помолчали. Шестаков поднялся с табуретки, взял со стола свою фуражку.
— Так ложитесь скорей, Сергей Александрович. И поправляйтесь. Я сейчас тоже в санчасть, на укол. Прививки — всем, строго.
— А меня она пока пощадила, — усмехнулся Костромин. — Наверно, из-за болезни сжалилась.
18
По-настоящему Костромин заснул только поздно вечером. Обрывки растрепанных, болезненных снов нагоняли друг друга, мешались, оставляя после себя смутные чувства. Очнулся он от прикосновения чьей-то прохладной руки к его горячему лбу. Увидел Юлию Андреевну. Она наклонилась к нему, спросила тихо:
— Как себя чувствуете? Неважно?
Сняла с себя санитарную сумку, вынула из металлического футлярчика термометр.
— Держите. А пока я все же заведу на вас историю болезни.
Она присела к столу, достала листок бумаги.
— Пузырек с чернилами на полке, справа, — сказал Костромин.
Быстро написав несколько слов, Юлия Андреевна спросила:
— Сколько вам лет?
— Двадцать семь.
Вошел Громов с охапкой дощечек от снарядных ящиков, тихонько положил их возле топившейся печки. Долил чайник, поставил его кипятить.
Юлия Андреевна взяла у Костромина термометр, поднесла его близко к язычку коптилки.
— Тридцать девять и шесть, — проговорила она и записала на листке. — Двумя-тремя днями не обойдетесь, Сергей Александрович. И лучше бы вам полежать в санбате.
— Нет, пустяк ведь, — проговорил Костромин, стараясь дышать ровно.
Взглянув на Громова, который начал дремать, сидя у печки, Юлия Андреевна неожиданно сказала:
— Идите, Громов, в батарею, отдыхайте. Я побуду здесь до утра.
Она закрыла за Громовым дверь на крючок, подошла к печке. С минуту смотрела на огонь. Сухие доски, пропитанные пушечным салом, горели жарко. Чайник тихонько запел, как самовар. Юлия Андреевна расстегнула пуговицу на вороте гимнастерки, сняла ремень вместе с пистолетом, положила на стул. Присела на топчан Громова.
— Вы спите, Сергей Александрович. Вскипит чайник, и я прилягу. А проснетесь, примите еще стрептоцид.
В голосе Юлии Андреевны Костромин уловил чуть заметную певучесть южной речи. Медлительные, теплые нотки. Они напоминали Киев, Одессу, Черное море. Единственный раз, до войны, Костромин провел часть отпуска на юге. Его поразило тогда море. Необозримое, голубое. Самым удивительным было то, что однообразие не надоедало. Часами хотелось смотреть на горизонт и слушать шум волн, перекатывающих гальку на пляже. Воспоминания незаметно перешли в сон. Замелькали давно виденные картины; они сменялись легко, не подчиняясь власти времени, и только море все было то же.
Костромин проснулся внезапно, с трудом переводя дыхание. В ушах звенело, не хватало воздуха. Прислушиваясь к торопливым ударам сердца, он откинул шинель и одеяло, сел на постели. Дышать стало легче, но закружилась голова и закололо в левом боку. Там, где был небольшой жесткий шрам от раны. «Неужели еще и это?» — испугался Костромин.
— Вы проснулись? — спросила Юлия Андреевна сонным голосом.
— Сердце что-то пошаливает, — сказал Костромин, часто дыша.
Юлия Андреевна встала, подтянула булавкой фитиль коптилки, которая едва теплилась, подошла к больному. Присев к нему на топчан, она приложила к его груди трубочку, послушала.
— У вас раньше не болело сердце?
— Никогда.
Она накапала из пузырька в стаканчик валерьянки.
Костромин выпил лекарство, запил чаем, лег. Но заснуть уже не мог. Он чувствовал себя так же скверно, как в трудные ночи после ранения. Давила плотная тишина, густая тьма по углам землянки, черное окошко, занавешенное снаружи парусиной, — его грубо сколоченная крестовина назойливо лезла в глаза.
Не поднимаясь, больной нащупал руку сидевшей на краю топчана Юлии Андреевны, притянул к себе. Маленькая шероховатая ладонь ее, зажатая в его горячей руке, казалась холодной. Холодок этот свежей струйкой вливался в его воспаленное тело.
— Как хорошо, что вы сейчас здесь, — сказал Костромин.
— Вам очень плохо? — спросила она шепотом, наклоняясь к его лицу.
— Неважно, — признался он. — Боюсь, не открылась бы рана.
— Так вы были ранены? Куда? Чем? — В ее торопливых вопросах было беспокойство.
— Осколком мины, вот сюда, — Костромин указал на левый бок. — Понимаете, осколочек ерундовый и застрял неглубоко меж ребер. Тогда я под Ленинградом был. Наш фельдшер так и сказал: «Полежите недельку, и все». Но вышла не неделька, а два месяца. Открытые санитарные машины, дороги — одно убийство. Подзастудился. Началось воспаление плевры, откачки и все прочее.
Юлия Андреевна внимательно слушала и в то же время движением руки заставила больного лечь на правый бок. Закатав рубашку, она осмотрела небольшой шрам. Костромин с тревогой следил за выражением ее лица, прислушивался к движениям ее пальцев. Пальцы то едва касались поверхности тела, то вдруг в нужном месте делали короткий сильный нажим, и тогда Юлия Андреевна спрашивала, не поднимая опущенных ресниц и не меняя прислушивающегося выражения лица: «Больно?» И всякий раз при этом коротком вопросе Костромин чувствовал себя застигнутым врасплох, отвечал поспешно и все-таки с ненужной паузой. «Больно?..» Этот вопрос Костромин слышал и прежде, в госпитале, во время перевязок. Но тогда от этого слова не перекидывался мостик в прошлое, казалось, совсем забытое. Теперь Костромин вспомнил,