я волоку любимой ворох
взошедших сквозь плевки фиалок
на всех заплеванных заборах.
И волк целуется как пьяный
со мной на Бронной — у «стекляшки».
И чей нахальный нос незваный
уже торчит из деревяшки?!
полтравиночки
Смерть еще далеко,
а все так нелегко,
словно в гору — гнилыми ступенечками.
Жизнь подгарчнвать вздумала,
как молоко
с обгорелыми черными пеночками.
Говорят мне, вздыхая:
«Себя пожалей»,
а я на зуб возьму полтравпночки,
и уже веселей
от подарка полей —
от кислиночки
и от горчиночкн.
Я легонько кусну
лето или весну,
и я счастлив зелененькой малостью,
и меня мой народ
пожалел наперед,
бо не избаловывал жалостью.
Если ребра мне и драке изрядно помнут,
и считаю,
что так полагается.
Меня и спину нырнут
и но поймут —
(ii чего это он улыбается.
В тех, кого зажалели с младенческих лет,
силы нет,
а сплошные слабиночки.
Полтравииочкн на зуб —
вот весь мой секрет,
и на вырост в земле —
полтравиночки.
забытая штольня
«Пойдем на Холодную гору
в забытую штольню!»
«За что эту гору Холодной назвали?
За что эту штольню забыли?»
«Не знаю про гору, —
наверно, там холодно, что ли...
А штольни иссякла,
и вход горбылями забили».
«Не все иссякает,
что нами бывает забыто».
«Сначала не все,
но когда-нибудь все иссякает...» —
и женщина,
резко гранениая,
будто бы горный хрусталь Суомтита,
берет два фонарика
и разговор пресекает.
Она кристаллограф.
В ней есть совершенство кристалла.
Обрежешься,
если притронешься к ней ненароком,
и я поражаюсь,
что к ней ничего не пристало,
и сам к ней боюсь приставать.
Я научен был горьким уроком.
«Вы, значит, хозяйка
хрустальной горы па Алдане?»
«Хозяйка себе», —
обрезает она с полулета,
и все, что я думаю втайне о ней, —
это пол у гаданье,
и нолубоязнь,
и, пожалуй, еще получто-то.
И мы поднимаемся в гору,
топча стебельки молочая,
22
и мы отдираем трухлявые доски
в узорах морозных искринок,
Входим в забытую штольпю,
двумя голубыми лучами качая,
споткнувшись о ржавые рельсы
и чей-то примерзший ботинок.
Фонарики пляшут
по хоботам сонных сосулнщ,
по дремлющим друзам,
и кажется —
в штольне невидимо прячется некто,
ц 0 полурассыпанным,
грустно сверкающим грузом
лежит на боку
перевернутая вагонетка.
Мы оба исчезли —
на степах лишь два очертанья,
и только
друг к другу принюхиваясь понемногу,
чма теплых дыханья
плывут перед нашими ртами,
как белые .ангелы,
нам указуя и дорогу.
Две не черные тени
как будто пугаются слиться
на обледенелой стене,
где в проломе кирка отдыхает,
и чья -то пустая
брезентовая рукавица
м|ила бы сжать
хоть пол-облачка наших дыханий.
Здесь умерло время
Здесь только скольженье, круженье
теней отошедших.
Я только на них полагаюсь.
Со мною скорее пе женщина —
нредположенье,
23
и я для нее не совсем существую,
а предполагаюсь.
И горный хрусталь
разливает но сводам сиянье,
и дальнее пение
слышу не слухом, а телом,
как будто идут катакомбами
римские христиане,
идут к нам навстречу,
качая свечами,
все в белом.
Еще в инквизицию
не превратилась крамола,
костер не обвил еще Жанну д'Арк,
ее тело глодая...
«Вы знаете, странное чувство,
что здесь, под землею,
я молод».
«Похожее чувство —
и я под землей молодая».
«А дальше идти не опасно?»
«Конечно, опасно.
Но жить — это тоже опасно.
От этого мы умираем.
Когда на прекрасной земле
еще столь ненрекрасно,
то даже подземное,
будто надземное,
кажется раем».
«Что это за рай,
если вход заколочен крест-накрест?
Хрусталь в одиночестве
тоже теряет хрустальность.
Простите меня
за мою дилетантскую наглость —
а не преждевременно
люди со штольней расстались?»
24
«Я думаю, есть преждевременность вовремя».
«Разве?»
«Л вам бы хотелось увидеть
хрустальное царство
растоптанным садом?
Боюсь, если люди полезут
непрошено в рай все,
то рай поневоле
окажется истинным адом».
«Л если обвалится штольня?»
«Обобранность хуже обвала».
«Нас что, обобрали?»
«Да, в жизни мне крупно досталось,
ВО Я, словно штольню,
крест-накрест себя забивала,
ОТоб в душу не лезли,
не хапали все, что осталось».
«Вы что — обо мне?»
«Вы, ей-богу, напрасно сердитый...
Взгляните на штольню —
ми, зимний собор опушенный!
Уж лучше прожить преждевременно
самозакрытой,
чем стать преждевременно
опустошенной».
...Хозяйка хрустальной горы,
вы, пожалуй, святая,
но страшно идти
вашей мертвой хрустальной державой,
где хочет,
от рельсов себя отодрав,
рукавица пустая
наполниться вновь
человечьей рукою шершавой.
Хозяйка хрустальной горы,
моя штольня почти безнадежна,
но доски крест-накрест
как будто петля
или выстрел.
Я буду кайлить,
приковав себя к тачке острожно,
пока до хрусталинки
все, что во мне,
я не выскреб!
И я не хочу,
не могу забивать в себя входы,
как рыцарь скупой,
любоваться припрятанным блеском.
В закрытости нашей —
удушье безлюдной свободы.
Свобода смертельна,
когда разделить ее не с кем.
А смерть
с инквизиторским капюшоном
готовит и мне
преждевременно пакость.
Но лучше уж смерть
до хрусталинки опустошенным,
чем выжить с хрустальной душой,
но забитой крест-накрест!
...И так мы идем да идем
сквозь Холодную гору,
где горный хрусталь
ощетинился остроугольно,
и прячется вечность,
прислушиваясь к разговору,
и вечности больно за нас,
и за штольню забытую больно.
И женщина кажется
полуразмытой и млечной,
и, может быть, это не женщина —
просто лучистость.
Лишь нолуслучился у нас разговор,
но закон есть извечный:
101 подусдучияшееся —
случилось.
II нечто без имени