холодную, страшную очередь с детьми и с больными встали все. Деревни строились с городом рядом. То мужеством горе, то детскими вызвенит. Земля труда проходила парадом — живым итогом ленинской жизни. Желтое солнце, косое и лаковое, взойдет, лучами к подножью кидается. Как будто забитые, надежду оплакивая, склоняясь в горе, проходят китайцы. Вплывали ночи на спинах дней, часы меняя, путая даты. Как будто не ночь и не звезды на ней, а плачут над Лениным негры из Штатов. Мороз небывалый жарил подошвы. А люди днюют давкою тесной. Даже от холода бить в ладоши никто не решается — нельзя, неуместно. Мороз хватает и тащит, как будто пытает, насколько в любви закаленные. Врывается в толпы. В давку запутан, вступает вместе с толпой за колонны. Ступени растут, разрастаются в риф. Но вот затихает дыханье и пенье, и страшно ступить — под ногою обрыв, бездонный обрыв в четыре ступени. Обрыв от рабства в сто поколений, где знают лишь золота звонкий резон. Обрыв и край — это гроб и Ленин, а дальше — коммуна во весь горизонт. Что увидишь?! Только лоб его лишь, и Надежда Константиновна в тумане за… Может быть, в глаза без слез увидеть можно больше. Не в такие я смотрел глаза. Знамен плывущих склоняется шелк последней почестью отданной: «Прощай же, товарищ, ты честно прошел свой доблестный путь, благородный». Страх. Закрой глаза и не гляди — как будто идешь по проволоке провода. Как будто минуту один-на-один остался с огромной единственной правдой. Я счастлив. Звенящего марша вода относит тело мое невесомое. Я знаю — отныне и навсегда во мне минута эта вот самая. Я счастлив, что я этой силы частица, что общие даже слезы из глаз. Сильнее и чище нельзя причаститься великому чувству по имени — класс! Знаменные снова склоняются крылья, чтоб завтра опять подняться в бои: «Мы сами, родимый, закрыли орлиные очи твои». Только б не упасть, к плечу плечо, флаги вычернив и ве́ками алея, на последнее прощанье с Ильичем шли и медлили у мавзолея. Выполняют церемониал. Говорили речи. Говорят — и ладно. Горе вот, что срок минуты мал —