Пантелей, ударник и заседатай в месткомовских бюро, простоял с ведром воды у калитки своего дома, на случай если пожар пойдёт в его сторону. «Ты что ж соседа не тушил?» – усмехнулся потом Евсей Колобашкин, гуляка и вообще очень неприятный человек. А Пантелей ему в ответ: «А оно мне надо?» «Сука ты! – не выдержал тогда Евсей. – Падла бездушная. Жахнуть бы тебя, да закона такого нет, чтоб сволочь убивать безнаказанно. А жаль!»
Как рыбы, выброшенные волной на берег, стояли защитники Девятинской баррикады у метро «Баррикадная». Каждый следующий выстрел будто дополнительной паутинкой обвязывал их, не отпуская по домам. Бесы ворошили вдоль берега свои смертельные сети и самодовольно верещали: «Слышно? Может, погромче сделать? То-то! Ваших товарищей убивают, а вы целёхонькие тут стоите. Что? Ничего сделать не можете? Можете! Можете вернуться и умереть вместе с ними. Только этого вы как раз и не можете, господа герои. Не-мо-же-те!..»
– Ну что, Антошка, повеселился? – спросил, как из гроба, Константин Олегович, не зная, куда пристроить руку, привыкшую держать портфель.
Артём посмотрел на Антона и по вздрагивающим плечам понял, что он плачет.
– Пойдёмте, нас рассматривают, как диковинных зверушек, противно, – сквозь зубы сцедил Юра, – прощайте, друзья.
Не дожидаясь ни от кого ответа, он накинул на голову капюшон плаща и направился в метро.
– Да-да, пора, – оживился Константин Олегович, – кажется, начинается новое время.
– Какое, худшее или лучшее? – спросил Борис.
– Всё лучшее они уже расстреляли, – ответил профессор, – и правда, пойдёмте. Не хочется присутствовать при контрольном в голову.
Как-то быстро и незаметно, прощаясь друг с другом взглядами, они рассыпались по подземным коридорам им. Ленина.
«Как удержаться от осуждения? – размышлял Артём, постепенно приходя в себя. – Нет, не простить. Это простить невозможно. Но вымести из души осуждение. Кто прав, кто не прав. Ельцин, небось, тоже оправдывается. Интересно, что за правда у него такая, ради которой можно убить столько людей… Правда на крови?»
Цепочку рассуждений прервал поток сердечной обиды: «Как Бог допустил такое? Неужели все защитники баррикад были отъявленные грешники и только кровью могли искупить грех? Почему Константин Олегович или тот же Антон заслужили столь жестокое решение?» «Они, кстати, не погибли», – вставил словечко ум. «Не ёрничай! – огрызнулось сердце. – А ребята из Приднестровья? «Группа разработки теории счастливого общества», как они себя называли, их-то за что?..»
Чем дольше Артём пытался разобраться, тем более запутанным представлялось ему свершившееся событие. Мало-помалу он вновь задремал и сквозь тонкий чувственный сон расслышал, как в спальню вошли Вера с сыном.
– Тоша, твой папа – герой. Уж как я просила его не геройствовать, не послушал он меня. Люби Бога, Он сохранил нам папу.
– Ма, а как мне думать про тех, кто погиб? Почему их не сохранил Бог? – Тоша смотрел на спящего отца, и в его детском воображении возникал образ воина в сверкающих ратных доспехах.
– Нам не дано знать, почему Господь попустил смерть многих хороших людей, которые были рядом с нашим папой в ту ужасную ночь. Я стараюсь не думать об этом. Не нашего ума дело разбирать деяния Бога. Пойдём, не будем папу будить, пусть проснётся сам.
Артём слышал, как они вышли и прикрыли за собой дверь. «Милые мои люди, – с нежностью сквозь сон подумал Артём, – а если бы и меня там…»
Оглушённые случившимся, они разошлись так же случайно, как встретились. Никому и в голову не пришло обменяться телефонами и адресами. Артём чувствовал острую нужду увидеть хоть кого-то из боевого звена. В нём образовалось чувство некой сакральной посвящённости, именуемое «ратным братством». Ни один собеседник не мог заменить ни Антона, ни Константина Олеговича, ни тех двоих, кажется, Юрия и Вадима, или Бориса – ум начинал забывать отдельные мелочи того дня. Именно этого и боялся Артём. Он знал: позволь одному кирпичику выпасть – через год от стены не останется и следа. Но то, что случилось, не имеет права бесследно исчезнуть из памяти. Ведь если смерть исчезает из памяти о прошлом, то она, не связанная временем, непременно появляется в будущем.
Артём понял: единственная надежда на встречу таится там, где стояли их потешные баррикады и гибли товарищи под роем не потешных всамделишных пуль. Наверняка на этот московский осенний пятачок приходят и его ратные товарищи.
Забросив, насколько это было возможно, художественные дела, он стал каждые свободные несколько часов проводить, блуждая то по Девятинскому переулку, то подходя к Белому дому со стороны парка Павлика Морозова и стадиона «Труд», насколько позволяло выставленное ограждение вокруг места трагедии. Народу в любое время было немного. Москвичи так и не поняли, что произошло в их родном городе четвёртого октября. Скромные букетики цветов и бесконечно длинные списки погибших… Самодовольная власть не препятствовала выражению человеческой скорби, полагая, что всё это лишний раз пойдёт в назидание законопослушным гражданам нового российского государства.
В один из вечеров Артём приметил фигуру молодого мужчины в плаще и какой-то старомодной шляпе. Мужчина медленно спускался по Девятинскому переулку от Садового кольца к Горбатому мостику. То и дело он выбрасывал вперёд правую руку, будто указывал сам себе на что-то очень важное и необходимое к запоминанию.
– Антон! – крикнул Артём, интуитивно угадывая в молодом человеке своего боевого товарища.
Мужчина обернулся. Несколько секунд его руки непроизвольно поднимались вверх. Затем, не опуская рук, он помчался к Артёму, истошно крича: «Ну, наконец-то!» Товарищи в обнимку закружились по переулку, выпорхнули на проезжую часть и через минуту под недовольные гудки автомобилей с хохотом отбежали на тротуар. Когда утих первый взрыв радости, Антон сбросил улыбку и, став необычайно серьёзным, с ходу выпалил: «Константин Олегович умер». Артём подался телом вперёд, как-то неловко поёжился и молча уставился на Антона, ожидая разъяснений.
– Ты тогда в метро первый вышел, кажется, на «Полежаевской», а нам обоим было до «Октябрьского поля». Там же в вестибюле мы обменялись телефонами. Помню, Олегович сказал с досадой: «Как же мы Артёмку-то упустили!» А на следующий день он слёг. Я позвонил, приехал. Жена вьётся над ним, а он: «Не надо, Маша, что уж теперь…» И всё меня за руку держит. Слабый весь, но говорит, вспоминает штурм. Один раз посмотрел мне в глаза, так посмотрел, что у меня мурашки по телу побежали, и тихо, пока жена была на кухне, сказал: «Тот страшный день – самый главный день моей жизни. Горький и счастливый». Я хотел его переспросить, мол, как такое возможно, но он откинулся на подушку, закрыл глаза и больше до самой смерти не проронил ни единого слова… Умер он через два часа. Я стоял у изголовья. Понимаю, это – воспалённый бред, но я точно видел: что-то прозрачное, как шевеление воздуха, спорхнуло с