Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вот в один прекрасный день с привычной беззаботностью гляжу я в телевизор — и что же я там вижу? А вижу я, что близко знакомый мне поэт и борец за независимость Ян Полковский (для друзей Полпот) становится пресс-секретарем правительства. Я испытал волнение, потому что человек испытывает волнение, когда какого-нибудь знакомого видит по телевизору, — в общем, я испытал волнение, и накрыла меня волна воспоминаний. Мне вспомнился самиздат, вспомнился «Запис»[1], на страницах которого Ясь Полковский (для друзей Полпот) с успехом дебютировал, вспомнилась черная ночь военного положения, устный выпуск журнала «НаГлос»[2], переполненный до краев зал краковского КИКа[3] в котором Полнот вибрирующим голосом и в вибрирующей тишине читал свои горькие и проникновенные стихи, и вспомнился Ян Блонский, который столь же проникновенно эти стихи разбирал. Вспомнилось, как вместе с другими борцами за независимость играли мы в футбол в Парке Йордана, (Полковский играл в футбол лучше всех известных мне поэтов, был достаточно техничен и, как говорят, заряжен на ворота, при этом не сторонился игры брутальной, а еще любил, увы, неспортивно обзывать противников коммунистами, что производило особый эффект и совершенно парализовывало ряды порой играющих с нами малолеток.)
Вспомнились мне банкеты, вечеринки и попойки, неизменно антигосударственные по своей сути. (Ясь выпивал умеренно, но столь же умеренной была и сопротивляемость его организма — после первого же стакана он с грубоватым, скажем так, шармом начинал приставать к женщинам. «Это что, траур?» — так нетрадиционно он завязывал диалог с дамой, если проницательно замечал, что на ней черное вечернее платье. После очередных доз, по мере их принятия, он пел антибольшевистские[4] песни, потом порол какую-то чушь, а потом засыпал сном бойца. В общем, собутыльник он был, как и все мы, славный, хотя порой и обременительный.)
Вспомнились мне, наконец, и стихи Яся, стихи необыкновенной красоты, стихи, которые производили на меня тогда и до сих пор производят огромное впечатление. «Так как же та строка звучала? / Соловые ли кони вступают в воды? / Или совсем иначе, не соловые, а осоловелые / не кони, а колени преклонивши / и не воды, а разводы каменных узоров мостовой?»[5]
Я ни тогда, ни сейчас не замечал в этой поэзии чрезмерной политизированности, и если пишу об авторе как о борце за независимость, то по более общим причинам. Может, была в Полпоте-поэте установка на определенную тональность; может, тот факт, что он перестал писать, — лучшее доказательство обретения Польшей независимости; может, московское ярмо являлось для него источником вдохновения, хотя сами эффекты этого вдохновения были намного богаче и глубже.
Я смотрел на Яся Полковского, свежеиспеченного пресс-секретаря правительства, и вспоминал его стихи. «Белая рыба ноября (уже засыпает город)», «Гора шепчет рядом молитву латинскую», «Я был, пустота, с тобою в любовном объятьи» — строка за строкой проплывали в моей голове, и вспоминались мне давние размышления и поиски, к которым нас эти стихи побуждали. Конечно, угадывался в них и политический тон, но был и тон метафизический, и тон любовный, и мистика, и тайна, и издевка, и боль — словом, все, что должно быть в большой литературе, в этих стихах было. Да что там говорить, невероятные это были произведения, до того невероятные, что порой нам казалось просто невозможным, чтобы Полпот сам писал такие отличные стихи, порой нам (друзьям Полпота) в голову приходила мысль, что, пожалуй, самые лучшие строки пишет Полпоту его жена Анка, очень интеллигентная и приятная особа (для друзей — Полпотиха). Сия достойная ситуация — ведь достойно для мужчины обладать женщиной, которая влюблена в него настолько, что готова сделать для него все, готова даже от его имени стряпать совершенно невразумительные рифмованные бредни, — так вот, сия достойная ситуация имеет долгую традицию. Широко известно предположение, что некоторые стихотворения Т. С. Элиота вышли из-под пера его жены, да и в наши дни сколько бы раз я, например, ни читал отмеченные особой метафизической глубиной прозаические эпифании Анджея Стасюка[6] столько же раз завистливое предположение, что, возможно, эго Стасючиха Стасюку так ловко написала, приходит мне в голову.
Но слишком далеко я забрался в рискованных отступлениях, слишком далеко ушел от основной сюжетной ситуации, а основная сюжетная ситуация такова, что несколько лет тому назад стою я в июне в Лапануве перед телевизором и, взволнованный, накрытый волной воспоминаний, наблюдаю, как Ясь Полковский становится пресс-секретарем правительства. Но все, увы, развернулось неожиданно драматично и чрезвычайно быстро — еще до того, как мое возбуждение улеглось, еще до того, так волна воспоминаний накрыла меня с головой, Ясь Полковский перестал быть пресс-секретарем правительства, и все, конец пропел скворец. У меня нет намерения впадать в особо пафосный гон, но это был весьма мощный урок скептицизма. Не без гордости полагаю, что тогда, несколько лет назад, в Лапануве у тещи с тестем перед телевизором я не был полным идиотом и в общих чертах уже знал, что правительства и чиновники приходят и уходят, знал банальную правду о мимолетности власти, и все-таки тот факт, что, приехав на пару дней в Лапанув, я в этом Лапануве был дольше, чем Ясь Полковский был пресс-секретарем правительства, так вот, факт этот произвел на меня впечатление колоссальное и скептицизм мой приумножил.
Оттуда же, из воспоминаний о вышеописанном событии, взялось это мое смелое предположение: то, что я сейчас пишу, я буду писать дольше, чем продлится правление нынешнего правительства. Я приблизительно подсчитал, что подробное описание всех моих друзей, родственников, знакомых, бывших и актуальных возлюбленных, добросовестное и насквозь эксгибиционистское изображение всех моих падений, вероломств и скандалов, в которых я принимал участие и которые наблюдал, темных и постыдных приключений, а также выволакивание наружу самых тайных мыслей и внятное их увековечивание трясущейся рукой на белой бумаге, так ют, я приблизительно рассчитал, что все эти позорные занятия займут у меня как минимум год. На одно только описание, как надо мной лет двадцать с гаком психологически куражится Мариан Сталя[7] уйдет недели три. А все остальное? Тут и года может оказаться недостаточно. А год — это двенадцать месяцев, это уйма времени, в течение года рушатся империи, целый год мало какая актуальная возлюбленная продержится, и новоизбранное правительство целый год никак не протянет. Не протянет, хотя премьер лютеранин, да к тому же из-под Чешина[8]. Не протянет, и все. Без шансов. Не по Сеньке шапка. Не протянет. А даже если бы и протянуло, то все равно рано или поздно у него кончится срок полномочий, а не кончится первый срок, так кончится второй или третий, совершенно, впрочем, невозможный, словом, какой-нибудь срок полномочий (какого-нибудь правительства) кончится наверняка, а какой-нибудь кончится досрочно, и выйдет по-моему, потому что я и впредь буду писать, а если уже и перестану писать эту свою леворукую исповедь, то начну писать что-то другое, а если и чего-то другого не буду писать, если вообще писать перестану, то будет писать кто-то другой. Кто-то другой будет писать, кто-то другой будет терять власть, на этом основана извечная, хоть и призрачная борьба искусства с политикой, карнавала с постом, и я охотно бы эту химерическую битву описал подробнее, развернул бы шире и углубил глубже, но, к сожалению, как раз сейчас, когда мое перо начало приобретать размах и масштаб, дверь в комнату отворилась, показалось страшное рыло и так странно как-то на меня смотрит и смотрит[9].
Скажу лишь одно: здесь есть игра видимостей, которая заключается в том, что лишь по видимости тот, кто пишет, находится в лучшей ситуации, чем тот, кто правит, потому что тот, кто пишет, может описать взлет и падение правителя, правитель же взлета и падения писателя никоим образом даже не отметит, разве что произнесет речь над гробом, но речи правителей над гробами писателей столь же преходящи, сколь и их правительства. Преимущество пишущего — это лишь видимость, по той причине, что именно тогда, когда он решается обозначить свое преимущество, когда пробует описать взлет и падение правящего, он терпит неудачу, потому что в литературе любой сиюминутный жест чаще всего означает поражение. А если не поражение, то серьезную композиционную ошибку, которая становится поражением. Нужно писать свое, не нужно писать о тех, кто у власти (разве что чьей-то натуре это соответствует, то есть автор одержим политически — случай, достойный жалости даже в эпоху репрессий), не нужно подвергаться сиюминутным искушениям, литература это не игра ошибок. Вот какого, например, дьявола вздумалось мне писать о формировании нового правительства и теперь пугано и туманно объясняться по этому поводу, и на кой мне черт фраза о премьере-лютеранине, зачем я говорю о действительности, которая не является моей действительностью? И сколько еще раз в будущем подобный ляп — не политический, а композиционный — я ни совершу, сколько раз в ближайшие месяцы, ведомый обманчивым искушением, ни загляну в мнимый мир и под предлогом фиксирования действительности ни начну фиксировать действительность газетную (мол, правительств, премьер, Олимпиада в Нагано, Лех Валенса, Вячеслав Тихонов, Йоко Оно), ровно столько же раз в собственной опрометчивости раскаюсь и буду корректировать и переписывать все заново…
- Сила Каменного Деда - Ежи Сосновский - Современная проза
- Стэн Лаки - Ежи Сосновский - Современная проза
- Чёртово дерево - Ежи Косински - Современная проза
- Тени Пост-Петербурга - Андрей Дьяков - Современная проза
- Тибетское Евангелие - Елена Крюкова - Современная проза