Вне программы поехали мы с ним на его дачу, где прогулялись по дивному лесу, постояли у ослепительного озера. Коля предложил искупаться, но плавок у меня не было. Поэтому Коля ушёл в воду, а я остался на берегу. И вот ко мне подошёл пожилой мужчина, который заговорил со мной, как со старым знакомым. Я отвечал, удивляясь смелости собеседника: мы говорили о роскошной природе этих мест, о том, как губит природу выросшее вокруг военное производство. Так, не знакомясь, мы болтали весьма оживлённо, пока не вышел на берег Коля.
– А, – сказал он, – вы уже познакомились. Это хорошо. Пойдёмте, Юрий Михайлович, ко мне посидим. – Как вам мой коллега? – обратился он к Юрию Михайловичу.
– А вы коллеги? – спросил в свою очередь тот.
– Так вы так и не познакомились? – удивился Коля. – Это Юрий Михайлович Магалиф, наш поэт, – сказал он мне. – А это… как твоё отчество? – спросил он меня.
Я сказал. И он представил меня Магалифу.
На даче у Коли было очень неплохо. Мешало только, что Магалиф, узнав, что имеет дело с критиком, начал зачитывать меня своими стихами. Но, зная за собой привычку, выпивая, хвалить человека, я его остановил. Сказал, что стихи со слуха не воспринимаю.
Юрий Михайлович не обиделся. Рассказывал о себе. В 1938 его вместе с родителями выслали в Казахстан. А в 1941-м посадили за найденную в бумагах стенограмму Первого съезда Союза писателей.
Я удивился. Он объяснил, что стенограмма в то время была изъята и относилась к запрещённым книгам, которые из-за запрета считались антисоветскими. Его осудили на пять лет за хранение антисоветской литературы, и послали в лагерь под Новосибирском. Так он в этом городе и оказался.
Назад мы ехали втроём. Магалиф рассказывал о недавно умершем художнике. Я знал, что Окуджава посвятил ему стихотворение. Но что это за художник, Булат не говорил. Точнее, я о нём его не спрашивал. Машина повезла нас в дом художника, где нам открыли и не обрадовались. Во-первых, для гостей время было позднее. А во-вторых, хозяева сразу поняли, что гости навеселе.
Но обаяние Магалифа и здесь подействовало. Мне показали акварели и пейзажи Николая Грицюка, и хмель слетел с меня. Радостно было смотреть эти полотна и рисунки. Разноцветье пело, и душа отзывалось этому пению.
Я потом пересмотрел картины Грицюка, когда мы вернулись в Новосибирск из поездки в районную Колывань. Проверял себя: действительно ли они так прекрасны или я перехваливаю, как обычно, когда выпиваю. Нет, не перехваливал: опять на меня хлынуло это поэтическое разноцветье, и я купался в нём.
Я остался благодарен поэту и прозаику и, кажется, ещё и драматургу Юрию Михайловичу Магалифу (16 июля 1918 – 28 января 2001), за приобщение меня к миру замечательного художника. Кстати, и Магалиф написал о Грицюке:
Моё сердце мы завтраОтправим в починку –Что-то тянет оноНе вперёд, а назад…А сегодня поставимБольшую пластинку,Где военные маршиГремят и гремят.Ну-ка, марш – начинай!Раскачай эти стены!Чтоб картоны, срываясь,Летели из рам!Утверждай,Что вовеки пребудут нетленныВсе картины,Где краски и кровь пополам!Мы реальны, как цвет,Как простейшая гамма.Жизнь позирует намОт темна дотемна.Только смерть -(Эта слишком конкретная дама) –Притворяется,Будто абстрактна она…Громче музыка –Музыка света и славы! -Мы всегдаЭтим трубамВнимаем всерьёз.В нашем делеНи прибыли нет,Ни забавы:Смотрим,Слушаем,Терпим.До боли,До слёз.…И уходитВ бессмертьеКто храбрееИ старше;Кто в труде исступлённомБыл грешенИ свят.Он боец.Он вернётся.Военные маршиВсё гремяти гремят…Всё гремят и гремят…
Понимаю, что «Песенка о Пиросмани» Окуджавы, посвящённая художнику Николаю Грицюку, не пойдёт в сравнение с этим стихотворением. Не удивительно: Булат был поэтом, а Магалиф всего лишь стихотворцем. Но я ему остался благодарен: он открыл мне чудесного художника.
* * *
О Николае Николаевиче Асееве (10 июля 1889 – 16 июля 1963) мне рассказывал Станислав Рассадин. Асеев опекал молодых поэтов. Хвалил Соснору, Ахмадулину, Вознесенского. Особенно покровительствовал Юрию Панкратову и Ивану Харабарову.
Два этих последних учились в Литинституте, увлекались поэзией Серебряного века и выступили в печати со статьёй против традиционной поэзии. Они противопоставили ей оперённое «новой» рифмой четверостишие одного из них – Панкратова:
Зима была такой молоденькой,Такой весёлой и бедовой.Она казалась мне молочницейС эмалированным бидоном.
Позже критик Бенедикт Сарнов будет высмеивать это четверостишие, спросит: «Вы когда-нибудь видели у молочниц эмалированные бидоны? Скажете: пустяк? А я отвечу, что это отсутствие интереса к реальной жизни, пренебрежение реальностью ради поэтического фокусничанья». Я пересказываю Сарнова своими словами, но смысл его высказывания передаю точно.
Но Асееву такие стихи нравились, и он носился с ними, как с писаной торбой.
Особенно, рассказывал Рассадин, они увлекались стихами Пастернака, с которым познакомились и который их хорошо принял, похвалил их стихи. Но, когда потребовали отречься от мэтра, они сделали это, не задумываясь. И, мало того, чуть ли не с благословения самого Пастернака, которому поведали, что отрекутся от него, хотя и не перестанут любить его стихи. «Что ж, – понимающе сказал Пастернак, – у вас ещё жизнь впереди». Окрылённые его пониманием, они перешли с пастернаковской дачи на асеевскую, поставили на стол бутылку водки и рассказали хозяину дома об удачно проведённой ими операции. «Вон! – рявкнул Асеев. – И забудьте ко мне дорогу». Но минут через десять они снова постучались к Асееву. Николай Николаевич открыл дверь: «Ну, что ещё вам здесь надо?» «Простите, Николай Николаевич, – ответили они. – Мы у вас нашу водку забыли». Асеев отдал им бутылку и захлопнул дверь.
В «Книге памяти» Рассадин рассказывает этот эпизод с водкой иначе. Но когда я напомнил ему его же рассказ мне, он сказал, что правда не в его книге, а в том, что он мне рассказал. А в его памяти наложились друг на друга два разных не связанных между собой эпизода. Один из них к Асееву отношения не имеет. Имеет тот, что он рассказал мне. И просил, если не удастся ему исправить эпизод в новом издании книги, найти повод и восстановить истину. Новое издание его книги не вышло. Поэтому выполняю его просьбу.
Николай Николаевич был человеком порядочным и сердечным. Это утверждали все мои старшие друзья. И я им верю. Тем более что он часто воплощал свою сердечность, свою нежность в стихах.
Тихо-тихо сидят снегири на снегумеж стеблей прошлогодней крапивы;я тебе до конца описать не смогу,как они и бедны и красивы!Тихо-тихо клюют на крапиве зерно,-без кормёжки прожить не шутки!-пусть крапивы зерно, хоть не сытно оно,да хоть что-нибудь будет в желудке.Тихо-тихо сидят на снегу снегири -на головках бобровые шапочки;у самца на груди отраженье зари,скромно-серые перья на самочке.Поскакали вприпрыжку один за другойпо своей падкрапивенской улице;небо взмыло над ними высокой дугой,снег последний позёмкою курится.И такая вокруг снегирей тишина,так они никого не пугаются,и так явен их поиск скупого зерна,что понятно: весна надвигается!
* * *
Петра Лещенко обожаю! Моё детство. Патефон, который подкручивается специальной ручкой, вставляемой в боковое отверстие. Чёрные пластинки. И ещё гнущиеся, записанные «на рёбрах». Их называли так, потому что были они на рентгеновских снимках.
«Чубчик»! «Чёрные глаза»! «Марфута всё хохочет, / Марфута замуж хочет»! «Всё что было, / Всё, что мило, – / Всё давным-давно уплыло»…