Виссариона и попытался подбадривающе улыбнуться ему.
— Главное, что распознали.
Виссарион молча ответил Евлампьеву такой же насильной улыбкой и отвернулся.
Жена затихла и сидела теперь совершенно беззвучно, кажется, даже не дыша, глядя перед собой сосредоточенным терпеливым взглядом. Этот ее взгляд Евлампьев помнил еще с давней молодости: он появлялся у нее всякий раз, когда случившееся оказывалось сверх ее сил, ничего невозможно предпринять, ничего переиначить — и остается одно: подчиниться судьбе.
Виссарион принялся ходить вдоль скамейкн туда ни обратно. Крупный, вперемешку с мелкой галькой буросерый песок дорожки на каждый его шаг тихо взжикивал. На одном ботинке у Виссариона, заметил Евлампьев, не было шнурка.
Так прошло минут пятнадцать, и появилась Елена.
В руках у нее была кругло набитая большая капроновая сумка, и дышала она тяжело и шумно.
— Что, так и сидите? — еще не доходя до них, отдувая со лба свесившийся локон, громко спросила она. Поставила сумку на скамейку и перевела дыхание.— Так и просидели все время? Ну, не знаю… Как вы так можете? Может, надо сходить все-таки, узнать?
— Сядь, Лена,— сказал Виссарион.Отдохни. Что ходить. Ведь сказала медсестра — позовет.
Елена села и, оттянув ворот кофточки, подула под нее, остужая тело.
— Она же может и не позвать.
— Да что, Лена… нас туда наверх и не пропустят даже. А внизу у кого узнаешь.— Голос у жены был теперь совершенно спокойный, только появилась в нем какая-то осиплость.
— Ну так что ж, так и ждать?
— Так и ждать, — сказал Виссарион.
«Ост… остео… ос-тео-миелит… в самом деле, не выговоришь…» — крутилось в голове у Евламльева.
Такого чистейшего, такого изумительно нежного зеленого цвета была трава, в самом деле — будто газон вокруг окурился зеленым легким дымком, сегодня, да, сегодня, наверно, лишь и проклюнулась, торчит, смотрит на свет белый самый-самый кончик стрелы…
«А если вдруг Ксюша…подумалось Евлампьеву с обжигающим холодком под сердцем, если вдруг… то зачем вся моя жизнь?.. Ни за чем. Была, была — и… Одна бессмысленность. Пустота. Все равно как дерево без корней. Еще стоит, тянет еще вверх ветви, живое вроде, а на самом-то деле — бревно…»
— Бумазейцева! Эй, Бумазейцева! — раздалось откуда-то сверху, Евлампьев не понял откуда.
Елена вскочила, поднялась Маша, Евлампьев тоже встал, Виссарион метнулся к скамейке и схватил с нее сумку.
— Да-да, здесь! — закричала Елена и замахала рукой.
Теперь Евлампьев увидел: в одно из окон третьего этажа, того самого, ближайшего от входа корпуса, в который он и собирался идти, высунулась женщина в белом.
— Идите в палату, Бумазейцева! Привезли! — крикнула женщина, помаячила в окне еще немного и, удостоверясь, что ее поняли, скрылась.
Елена побежала, широко, некрасиво раскидывая в стороны ноги, за нею побежал и Виссарион,сумка у него в руке дергалась и прыгала.
Когда Евлампьев с женой, обогнув угол, подошли к входной двери, Виссарион стоял возле нее уже один. Лицо у него было потерянное, испуганное и бледное, рукн снова снеплены перед грудью в замок.
— Ну, а что мы можем? — сказал оц им, хотя они ни о чем его и не спрашивали. — Что? Ничего. Совершенно. Букашки…
9
На Первое мая сестра Галя позвала к себе.
— Ну что ж, что Ксюша в больнице, вы же не сидите там все у ее постели?..— сказала она, когда Евлампьев начал было отказываться.
— Да, в общем… конечно, нет,— сказал он. — Состояние просто такое… знаешь..
— Ну ладно, брось мне, что же теперь — на печи лежать и стонать? — Голос ее в трубке стал сердитым.Давайте, ждем вас с Машей. У меня черемуха есть, пирогов с черемухой испеку, твоих любимых.
Евлампьев, кладя трубку, против воли улыбался: пироги с черемухой любил он в детстве, когда они с Галей были еще совсем карапузами — бог уж знает когда, целая пропасть времени отделяет их от той поры, — а ей вот упомнилось это, и она все считает, что с черемухой его любимые…
Погода, неожиданно для конца апреля, установилась и уже дня три держалась совершенно летняя. Деревья все враз вспыхнули зеленым пламенем, и листва на них час от часу, прямо на глазах, делалась все крепче, все гуще, все темней. По утрам, когда поднимались, небо бывало абсолютно безоблачным, сияло обнаженной влажной голубой плотью, к полудню наползали облака, но легкие, прозрачные, не сбитые в крутую дымяшуюся мешанину, и почти не задерживали солнечного жара. Термометр, прикрученный к раме кухонного окна, показывал в полдень, сообщала Евлампьеву вечером Маша, двадцать пять градусов.
Все кругом говорили о необычной этой апрельской жаре, об изменениях в климате, о предсказаниях ученых, что на Земле скоро наступит то ли новый мезозой, то ли новое оледенение, — на улицах, в магазинных очередях, на работе, и Евлампьеву несколько раз на дню задавали все один и тот же вопрос:
— А что, Емельян Аристархыч, давненько уже в апреле такого у нас не случалось, не помните как старожил?
Евлампьев пытался припомнить:
— Да вообще по Первому мая обычно запоминается, по демонстрации… Вот в тридцать девятом году, помню, пока шли до центра, у нас в колонне с несколькими человеками плохо стало — так пекло. И в пятьдесят восьмом, я сына как раз впервые с собой взял…
Ксюше после операции, как обещали врачи, лучше не стало. Вытекавший из кости, сжатый мышцами гной, которому некуда было деться, успел попасть в кровь, и начался сепсис, к нему прибавились пневмония с плевритом — все вместе, сердце не справлялось с нагрузкой, сместилось, пульс доходил до ста пятидесяти ударов. Температура не опускалась ниже тридцати девяти и восьми даже по утрам, сознание у нее было затемнено — она его не теряла, но сказанное ей слово доходило до нее после десятого повторения.
Елена все так же дежурила возле нее, подменяясь лишь на часы посещений — съездить быстро домой, переодеться, умыться, поесть‚и спала прямо в палате, на матрасе подле Ксюшиной кровати, ей это разрешили с условием, что она будет исполнять в Ксюшиной палате и еще в двух других обязанности санитарки. Маша, подменяя Елену, пыталась остаться вместо нее и на ночь, но Елена не позволяла.
— Не надо, мама, ну не надо, не лезь! —с мучительной гримасой на лице, прикладывая руку ко лбу, говорила она.— Пока