Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ГОРАЛИК Это, увы, просто слишком большая тема, и далековатая от вас лично. Давайте вернемся к уходу из МГУ. Куда вы отправились?
КУЗЬМИН После МГУ я сперва на краткое время оказался в Библиотеке имени Ленина, в отделе диссертаций, так называемое «на подборе». Это вот что такое: в те времена отдел диссертаций еще не выселили за МКАД, а находился он непосредственно в доме Пашкова в подвале. Этот подвал занимали этакие катакомбы, густо уставленные стеллажами с диссертациями, и когда сверху по пневмопочте сваливались поступившие заказы, то три-четыре мальчика, которые там работали, с жуткими громыхающими телегами бегали по этим самым катакомбам, сдергивая с полок диссертации и привозя их к лифту, который поднимал заказанное куда-то наверх.
ГОРАЛИК Это же чистый стимпанк – подземелье с рукописями.
КУЗЬМИН Ну да. Но тут как раз эти диссертации стали переселять за МКАД, да и я там со всеми поссорился, и следующее место, где я провел полтора года жизни, была Республиканская детская библиотека, что у станции метро «Октябрьская», в аккурат за спиной у последнего в Москве, самого помпезного памятника Ленину. Это место примечательно тем, что за полтора года службы в читальном зале для старшеклассников, на выдаче литературы, я там практически ни с кем не поссорился. Кроме одного старшеклассника лет четырнадцати, явившегося на какие-то посиделки для завсегдатаев заведения затем, чтобы в ответ на любую реплику любого другого человека вставлять нечто мерзко язвительное, пока я не выгнал его оттуда на фиг. Ребенок этот сделал прекрасную карьеру в дальнейшем: это звезда Государственной думы депутат-журналист Хинштейн. Но дело было в том, что тут уже наступил сперва 88-й, а потом и 89-й год, и мои свойства темперамента, совершенно не переменившиеся, в этот исторический момент совпали с общим градусом жизни. Начальствовавшие надо мной милые, славные, благожелательные библиотечные дамы быстро перестали понимать, что же это такое происходит в стране, и когда я, как водится, стал себя вести как право имеющий, у них возникло подозрение, что, возможно, в этом-то как раз самая перестройка и состоит. Так что я там, например, практически все издания кондовой советской поэзии и добрую долю кондовой советской прозы списал из фондов в макулатуру по графе «морально устаревшая литература» (вообще-то предназначавшейся для списания брошюр с решениями позапрошлогоднего пленума ЦК КПСС, дабы спустя время уже никакой дотошный читатель не мог выяснить, что ж они там нарешали и отчего оно не выполнено). Мама моя вспоминает, что я при этом выбросил лозунг «Заменим Маркова на Маркеса!» (Марков был такой заскорузлый советский графоман, руководитель Союза писателей) – звучит изящно, но я такого не помню. Потом в этой библиотеке меня избрали в совет трудового коллектива и в комитет комсомола секретарем по идеологической работе. Первым моим действием в этом последнем качестве стало вывешивание к годовщине Седьмого ноября от лица комитета комсомола небольшой стенгазеты, в центре которой был крупными буквами выписан текст песни Шевчука «Революция»: «Революция, ты научила нас верить в несправедливость добра. Сколько миров мы сжигаем в час во имя твоего святого костра?» И эта газета висела там на стене сколько ей было положено, а пожилые сотрудницы библиотеки, проходя мимо нее, переходили на другую сторону коридора. Но прекрасно это время было другим: на фоне всех событий в библиотеке постепенно образовалось некоторое количество подростков, которые приходили туда персонально ко мне – разговаривать как про поэзию, так и про революцию. Из разговоров про революцию вышел сюжет в популярной тогда телепрограмме «До 16 и старше», где я рассказывал, что коммунизм – это не та байда, которую организовали в СССР, а вершины духа, свобода личности, ранний Маркс и ранние Стругацкие, мне было «старше», то есть двадцать, а вокруг меня болтались в кадре «до 16», которым было всем четверым лет по пятнадцать. Потом еще по этому поводу к нам приезжал для беседы о марксизме журналист из минского журнала «Парус», самого тогда продвинутого в стране молодежного издания, я его кормил у себя на кухне эклерами, и интервью вышло, если я ничего не путаю, под заголовком «Все марксисты любят сладкое». Потом я со всеми этими смутными идеями поступил в организацию под названием Московский комитет новых социалистов, которой руководил Борис Кагарлицкий, сын театроведа Юлия Кагарлицкого, бабушкиного приятеля и маминого автора, ходил на какие-то переговоры с бастующими шахтерами, но ничего из этого всего так и не вышло, к сожалению, – ни для меня, что полбеды, ни для отечества, что довольно печально. Ну, то есть не в том смысле, что отечество надо было непременно отдать в руки Борису Кагарлицкому, но вот уж двадцать лет прошло, а вменяемой левой политической силы как не было, так и нет.
ГОРАЛИК А разговоры о поэзии?
КУЗЬМИН Именно те мальчики, с которыми мы разговаривали о поэзии в библиотеке на «Октябрьской», поэтами не стали, хотя были все так или иначе талантливы. Правда, один из них работает теперь литературным обозревателем в одном второстепенном журнале – но тут ситуация двойственная: литературным – по причине наших тогдашних разговоров, а во второстепенном журнале и довольно блеклым образом – по причине того, что от сомнительных знакомств в моем лице добрая мамаша его отвадила путем совершенного выжигания какой-либо внутренней самостоятельности. Но в это же самое время на моем пути встретились и другие мальчики – уже не в связи с библиотекой, а специально про поэзию. Любопытно, кстати, что это были почти исключительно мальчики – тогда как в следующем поколении, в 2000-е годы, поначалу погоду делали почти исключительно девочки; наверное, это что-то значит, но что – я не знаю. Вообще какой-то порыв к объединению присущ творческой молодежи во все времена, но именно такое переломное время, как рубеж 80–90-х, в этом смысле особенно благодатно. Потому что прежние иерархии, каноны и правила игры рушатся, и старшим товарищам совершенно не до вас: им бы с собственным положением разобраться. И вы остаетесь предоставлены самим себе: свобода – и сладко, и страшно. Я довольно много об этом писал – об остром переживании нестабильности пространства, которое у всех было в это время. Это и вообще жизнь так была устроена: непонятно было, какое потрясение завтра свалится, – но в культуре, литературе, поэзии такой расклад был особенно явным. Ведь автор пишет внутри некоторой системы координат, образованной представлениями о том, кто и как писал вчера и наряду с ним пишет сегодня. У молодого автора последнего советского десятилетия в этом смысле было все просто: либо он первоначально попадал в пространство советской литературы, и там ему было совершенно ясно, что по оси абсцисс у нас Кушнер, по оси ординат Вознесенский, а по оси аппликат какой-нибудь ветхий Тряпкин; либо он попадал в пространство неподцензурной литературы и оказывался сразу локализован в каком-то кружке, в одном из узлов ризомы – и это тоже некая определенность: в данной точке значимо вот это и вот это, ключевые авторы этот и этот, а характер отношений с другими точками постепенно осваивался (то есть ризома совсем не означает отказа от структуры и иерархии – просто структура усложняется). А у нас на глазах – у тогдашних юношей, которые еще не успели сделать первый шаг ни туда, ни туда, – эти два пространства стали как бы совмещаться в одно, схлопываться. То есть вот ты живешь себе, сочиняешь что-то, и вдруг выходит декабрьский номер «Нового мира» за 1987 год с первой официальной публикацией Бродского – и ты понимаешь, что твоя система координат современной поэзии фундаментально неверна и требует пересмотра. Ты как-то ее пытаешься пересматривать, проходит месяц, приходит новая порция журналов, а там впервые Айги, или Некрасов, или Парщиков, или Шварц. С одной стороны, ты существуешь в ситуации постоянной дезориентированности, с другой – траектория твоего развития никак не предопределена, и это здорово. В этом смысле сегодняшние двадцатилетние, явно пишущие с ощущением, что очень многое уже предрешено, могли бы нам позавидовать, хотя, естественно, и нам есть чему позавидовать в их положении. Так вот, именно в таком бурном море особенно сложно выплывать в одиночку, особенно нужна команда. И я в свободное от библиотечных борений время начал ходить по всяким странным местам в поисках человека. Первым делом я встретил будущего Станислава Львовского, который тогда еще пользовался другим псевдонимом. Есть две версии того, как это случилось: его и моя. Моя состоит в том, что я шел себе весной 88-го по Старому Арбату, который тогда только-только офонарел (то есть из обычной улицы с троллейбусом превратился в пешеходную зону с декоративными фонарями) и функционировал в качестве Гайд-парка, и застал там шестнадцатилетнего будущего Львовского за чтением мимохожей публике стихов Галича. Но поэт Львовский этот факт отрицает и говорит, что мы познакомились только летом на турнире поэтов «Московского комсомольца». Заодно выяснилось, что мама поэта Львовского работает со мной в одной библиотеке и он, заходя к ней иногда, заглядывал и ко мне. А осенью 88-го я пошел на экскурсию в заведение под названием «Московский совет литературных объединений» – это был такой идеальный питомник густопсовых графоманов, до сих пор я оплакиваю полный шедевральной «уткоречи» их сборник, который у меня потом кто-то стащил. Главный муж совета там был некто, писавший популярные книги по химии, а в свободное время сочинявший стихи, и статус автора популярных книг по химии сообщал ему ту дозу профессионализма в области поэзии, в силу которой в этом королевстве слепых этот одноглазый был королем. Но из городского литобъединения города Мытищи Московской области в этот паноптикум прислали на просмотр трогательно агрессивного, в такой демонстративной тельняшке четырнадцатилетнего Вадима Калинина (в сопровождении его alter ego , другого юного поэта из Мытищ Вячеслава Гаврилова, который потом как-то сошел на нет). Тут опять есть две версии. Я-то полагаю, что я просто послушал там его стихи и оставил ему номер телефона. Но Калинин утверждает, что звонить он мне не стал, потому что я не внушал доверия, – я же вычислил номер его школы, позвонил директору и кем-то таким назвался, что его затребовали мне к телефону прямо с урока. Я такого не помню. Но, в общем, ничего невозможного в такой версии нет. И на фоне всего этого как раз вернулся после непродолжительного пребывания в Вооруженных Силах Артем Куфтин, один из моих товарищей по отряду дружинников и ночным бдениям под БГ, сочинявший такую довольно обаятельную циклизованную бессюжетную малую прозу со слегка абсурдистским привкусом… К концу года мы собрались и решили, что будем на печатной машинке делать свой самиздатский журнал. Выбрали название – «Вавилон», имея в виду песенку Гребенщикова со словами «Вавилон – город как город, печалиться об этом не след: если ты идешь, то мы идем в одну сторону – другой стороны просто нет» (в том смысле, что любая живая поэтика имеет право на существование – лишь бы она «шла»). В феврале 89-го я первый выпуск этого журнала на семейной печатной машинке «Эрика», в соответствии с памятной формулой Галича, напечатал.
- Непрямое говорение - Людмила Гоготишвили - Языкознание
- НАШИ ДНЕВНИКИ С ПОМОЩЬЮ СЛОВОЗНАНИЙ – 01. (НОВЫЕ ВОЗМОЖНОСТИ НОВЫХ ЗНАНИЙ) - Валерий Мельников - Языкознание
- Теория литературы - Асия Эсалнек - Языкознание