Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А я уже декламировал какой-нибудь новый шедевр. Самое страшное, что в моих ответах почти всегда усматривали двусмысленность, понимая меня по-своему, а одна театралка даже вставляла их в свои студийные представления. С немцами – даже швабами! – я общался без большого труда. Поэтому истощенной, но стойкой Грасильде я посоветовал говорить на родном языке.
– Можем и по-жямайтски, – просияла Грасе и тут же надолго закашлялась. – Хорошо, говори как хочешь. Если хочешь.
Я хочу? Этого не хватало! Сама подвалила, помешала моим занятиям и еще подавай разговоры. Много чести! Функционер – он и при смерти функционер. Я посмотрел ей в глаза – черные, узкие, насмешливые, пронзительные, даже цыганские, как в известном романсе.
– Грасильда, – сказал я негромко. – Грасильда, – повторил я ее настоящее имя, потому что сама себя она называла Храсилда, – почему ты всех нас так пламенно ненавидишь?
Она растерялась, но всего на мгновение.
– Я ненавижу? – Брови ее (кстати, на редкость правильные) взлетели. Никто не поверил бы, что функционерша даже теперь играет. – Ненавижу? Mensch [35] , – она все-таки ввернула чужое слово, – что ты плетешь? Я всем вам желаю добра, добра, и только добра!
– Ты, Грасильда, – я уже шпарил без остановки, – шпионишь за всеми, лезешь, куда не просят, что – тебе платят за это?
– Не платят, – рассмеялась она. Я понял, что проиграл – она не обиделась. – Я все делаю добровольно, по призванию. Доношу, вынюхиваю, на собраниях выступаю, пишу! Деточки, мне всех вас так жалко! Вот заберут тебя в армию – и два года к черту! Если ты там вообще не загнешься, и такое бывает.
– Только ты меня не пугай, Грасильдочка. Не пугай. Не страшно.
– Знаешь… читала я твои драмы… – мечтательно протянула она. – Много дыма, даже угара, а огня никакого. Ты что же, глупенький, думаешь, они годятся для сцены?
– А как ты… откуда?
– Это теперь неважно. Принесли, я и прочла. А нигилизма-то сколько – и такого крепкого, прямо ужас! – Я внимательно наблюдал, как она выпендривается. – Слушай, пускай этот свой жуткий дым в форточку! – Вдруг она сорвалась на крик. – А ты ведь мог и для нас сочинить какой-нибудь опус. Мог бы? И поверь, никто бы тебя не вышвырнул. Я Степашкина лично знаю – это ведь клоун, шут!
– Я его тоже знаю, – отрезал я. – Встречались в интимной такой обстановке.
– В бане, что ли? – встрепенулась Грасильда. – Ясно, какой же русский не любит париться в бане!
– Грасильда, – тут я решился. – Если не хочешь, можешь не говорить. Объясни, ты вот с детства такая… идейная?
Она рассмеялась глухим астматическим смехом. Вроде, искренне.
– Глупенький! Просто я всегда хорошо училась. И активность во мне с рождения. Я всюду лезла, везде стремилась быть первой. У меня инстинкт победителя. Понимаешь? Хорошо, объясню: тебя все равно заберут. Ладно. Ты слушай и запоминай, Mensch: при другом строе, скажем, при прежнем, я была бы активным скаутом, пошла бы в партию националов, куда угодно! И по убеждению, без обмана, ты понимаешь? Такова уж наша лидерская природа! Ты не смейся, я везде буду лидером – ив Америке, и в Израиле, и в Москве. Таких, как я, – сотни. Но не тысячи. Посредственный человек торгуется со своей совестью, а все равно сдается, унижается, пресмыкается, разве нет? А мы, небесные птицы, – это она сказала с иронией, и я невольно почувствовал к ней микроскопическую симпатию, – летим, воспаряем, все выше и выше! Без виз – как лебеди и журавли. В прошлом году я с москвичами гостила в Кембридже, а после в Сорбонне. Я и в Америке побывала – ты думаешь, я слепая? Дружок, – ее голос стал еще глуше, – мне некогда медитировать. Моя астма неизлечима, я это отлично знаю. Но я не сдамся, ты будь уверен. Я еще всех вас переживу. Твою Даниеле уж точно. Не обижайся, я знаю: у нее прогрессирует.
Так и сказала. И это, наверное, была правда. Я кожей почувствовал: Грасильда очень несчастна, ужасающе одинока и немыслимо зла – злее Степашкина. И правду режет – как будто сыплет песок в глаза. Ее цинизм и жестокость – как патология: почему вы, плебеи, не страдаете астмой, почему я? Я – способная, талантливая, красивая и единственная? Поначалу непробиваемый камуфляж, а потом уже неприкрытая злоба под видом принципиальности: провалитесь вы все, если я пропадаю. Но астматики часто переживают здоровых – тут Грасильда права.
Я провожал ее до палаты. На изгибе узкого коридора, где потемнее, Грасильда вдруг поскользнулась – если это была игра, то блестящая! – и плоской попкой налегла на меня. Я не могу понять, как моя ладонь оказалась на самом запретном месте комсорга и лидера, ну никак не пойму!
– Не теперь! Не здесь! – резко приказала она. – Завтра! Там же! Я тоже живая! – И перед тем как исчезнуть: – Глупый! Слепой и глупый!
Я уже повернул к своему отсеку, но она прокашляла хрипло и злобно:
– Постой. Проводи! – И сама положила мою руку туда, где ей все-таки было не место. Я испугался, дернулся слишком резко – она пошатнулась. Ее палата была совсем рядом, и там, несмотря на объявленный категорический карантин, обретался мужчина в белом халате, белой шапочке, но без повязки. Я узнал его сразу: медик с пятого курса, активный общественник и профсоюзный лидер Альфонсас Швирмицкас. Был он не мальчик, учился уже лет девять и последнее время железной рукой направлял профсоюзное дело. Серьезнейший человек. Занятой человек, а сидит и поджидает Грасильду, молчит, жует губы.
– О! – приятно (и, конечно, притворно) изумилась Грасильда. – Какие люди! Откуда?
Оттуда. Где срут не менее пуда. Так бы ответил этот упитанный скот, но сейчас он молчал и сверлил нас глазами.
– Познакомьтесь, – предложила Грасильда.
– Да вроде знакомы, – буркнул гость.
Еще бы: облапошил меня, скотина, не заплатил за студийные декорации, а обещал! А художница делала декорации, хотя и не обещала… Ладно. Вижу их как сейчас – был задуман Всемирный пожар. Много черного, много красного цвета. И серого: пепел.
– Пойду, – угрюмо выдавил я. – Обед уже скоро.
– Постой, – приказала Грасильда. Приподняла, словно взвесила, принесенную гостем корзину, покосилась на стоящие в банке розы. – Поглядим, чем нас решили побаловать! Мы ведь коллеги, поделимся.
Лидер, наверное, скрежетал всеми своими металлическими зубами, глядя на то, как его любимая подопечная перекладывает в чужой мешок компоты, варенья, по блату полученные апельсины, крымские груши, мед…
– Может, не надо, – промямлил я, но Грасе только выставила ладонь: дают – бери! Когда я, уже в дверях, обернулся, – меня буквально прожег ненавидящий взгляд профбосса. Где-то уже я видел такие глаза? А, вспомнил. Точно так же из придорожных кустов когда-то глядел на меня подполковник Степашкин.
8
Можно сказать, поначалу в больнице все у меня шло замечательно. Давление было стабильно высокое, оставались какие-то, мне казалось, малозначительные обследования. Я был полон лучших надежд. Из деревни пришло письмо от Даниеле: немного лирики, немного нежной иронии. Но я понимал: она растеряна. И говорит не все. В город не собирается. Конечно, променяла меня на природу. В советских больницах делаешься не просто мнительным: становишься подозрительным, дерганым и капризным. Даже такие «больные», как я, теряют душевное равновесие.
Мои упражнения проходили строго по расписанию. Грасильда, которой я рассказал про свою великую тайну, расхохоталась, но поддержала: мы же с тобой коллеги, даже вдвойне! Ни политические, ни эстетические воззрения тут никого не волнуют! Она быстро спозналась с кем надо – лидер всюду пробьется! – и я с точностью до минуты стал узнавать об очередном замере давления. Я валялся в постели, изображая страдание, и знал наперед: вот сейчас войдет медсестра, выкрикнет мою фамилию, я медленно встану и побреду за ней в процедурную, а доктор укоризненно скажет: ничем не могу утешить, давление держится! Еще бы ему не держаться, если десять минут назад, насосавшись «Памира» и выпив воды из-под крана, я пятнадцать раз энергично присел. Ласковый – так мне тогда казалось – доктор ежедневно вписывал цифры в соответствующую графу. Цифры были ко мне благосклонны, не зря я себя истязал. Но однажды перестарался и поднял давление до высот, едва совместимых с жизнью. Мне даже стало казаться, что доктор заподозрил неладное. Надо посоветоваться с Грасильдой, и немедленно! Я помчался в соседний корпус, ворвался в ее палату и тут же отпрянул назад: навалившись на умирающую астматичку и прикрываясь только несвежим халатом, пружины больничной койки испытывал – кто бы вы думали? – лидер Швирмицкас. Вечный студент, замечательный тенор и профсоюзный босс. Он увлекся ритмичной работой и уже дышал, как смертельно больной. Меня он не видел, поскольку был в верхней позиции, задом к двери. А вот глаза Грасильды мне были видны: черней, чем обычно, они излучали испуг и были подернуты дымкой желания (красочнее не могу описать). На мгновение наши взгляды встретились, я выскочил прочь и укрылся в дальней пустой палате – там шел бесконечный ремонт. Я, кстати, ни разу не встретил в больнице ни одного маляра или плотника. Тем лучше: благодаря Грасильде тут оказалось вполне приличное кресло, старенькая столешница покоилась на двух табуретках, а на полу простирался матрас: я сюда иногда приходил поспать, когда стоны в палате делались совершенно невыносимыми. Или храп – он раздражал еще больше. Но не затем Грасильда Гедрюте наводила псевдокомфорт. На матрасе в определенное время суток мы регулярно занимались с ней тем, что сейчас проделывал А. Швирмицкас. Могли бы хоть запереться. Я был обманут и предан. Так мне казалось. Хотя для подобных чувств не имелось никаких оснований. Наша временная конвенция не трактовала понятия верности. Это был договор двух убогих – рекрута и астматички: после больницы omerta! Читай: молчание. Правда, Грасильда не раз называла меня слепцом: неужели ты в прошлом году ничего не заметил? Я тебя так хотела! Что, признаваться самой? Сдурел! Ты меня совершенно, совершенно не знаешь! Верно, гордая, но уж какая есть. Сам должен был догадаться. Такие вот откровения. Но теперь это все неважно. Себе в оправдание могу сказать, что я был в пассивной роли, в качестве подчиненного. Я как будто расплачивался за гуманитарную помощь – компоты, мясные консервы и диковинные плоды. Правда, любовных признаний мы оба тщательно избегали – хватало иронии! – но Грасе, как ни была прагматична, иногда интересовалась: очень мне с ней хорошо или просто хорошо? То хвалила за изысканность и фантазию, то бранила за мужской эгоизм, торопливость и прочее. Нашу связь, все ее ниточки она прочно держала в своих тонких руках, но я не противился. Еще бы, ведь я был доволен – нежданное разнообразие! Правду сказать, наедине активистка была фантастически чувственна, бесстыдна и ненасытна. Неудивительно, что рядом с ней, такой угловатой, жесткой и плоской, вечно кто-нибудь ошивался – комсорг, профорг, стипендиат, аспирант или даже доцент. Таких политически благонадежных кабанчиков в универке хватало. В этом списке я, видимо, был желательным исключением. Конечно: больница, карантин – и вдруг я. Не совсем из той оперы. А выбора нет. Но зачем вдруг Швирмицкас? Вообще-то она способна на все, я мог догадаться. Но Швирмицкас, которого я на дух не выносил! Лучше бы мне не видеть. А тут – прямо как на ладони. И эта шапочка, которую он почему-то не снял. Лысину обнажить боится? Надо же, я ревную! Этого не хватало! А что я теперь скажу? Обиделся? Смех, да и только. Я злился, курил и втолковывал сам себе, что она недостойна ревности, и тут срамница сама появилась на пороге пустой палаты с пакетом свежих продуктов и бутылкой «Гамзы» в руках. Профбосс отвалил – у крыльца его поджидала машина. Я набросился на Грасильду:
- Сцены из супружеской жизни (сборник) - Януш Вишневский - Зарубежная современная проза
- Последний автобус домой - Лия Флеминг - Зарубежная современная проза
- Сейчас самое время - Дженни Даунхэм - Зарубежная современная проза
- Мужчина, женщина, ребенок - Эрик Сигал - Зарубежная современная проза
- Наблюдающий ветер, или Жизнь художника Абеля - Агнета Плейель - Зарубежная современная проза