class="p1">– Баб Варь, – я зашел в ее комнату. Я видел, что она сидит под светом настольной лампы и, кажется, шьет. Такая же крепкая, по-крестьянски сложенная, как я помнил. Только голова вся седая – не волосы, а сплошное белое пятно. – А ты веришь в чудеса?
– М-м-м? – бабушка приподняла голову (расплывчатая фигура изменилась), – в волошбу, что ли? Болячку заговорить да жабой обернуть?
– Да нет. Именно в чудеса. Во внезапные исцеления, например. Что-то, что наукой не объясняется.
– Ну, Федя. Чудеса… В деревне, где я росла, знахарки чем только не лечили. И заговаривали, и травки давали пить. И хорошо, если обходилось без советов про куриный помет, например. И все равно даже это не про волошбу было, а про науку, только «знания» с другого конца. В больнице я сколько лет проработала. На войне всякое видала. Я тебе так скажу: нет чудес никаких. Для советского человека чудес и быть не может. Если нельзя объяснить, значит, наука туда еще не дотянулась. Но дотянется непременно. А ежели кто исцелился, хотя его уже хоронили, значит, крепкий духом, настоящий герой. Но чтоб чудеса… – она пожала плечами. – Нет, другое тут что-то. В чудеса не верю. А чего ты спрашиваешь-то?
Я стоял, слушал ее голос и улыбался. Потому что не только был окружен этим родным звуком, но и видел очертания лица, откуда этот звук исходил. Милое, родное лицо. И получалось так, что уже не пустота разговаривала со мной, а человек. Живой. Вот тут, прямо передо мной – человек.
– Чего ты застыл в улыбке, внучек?
– Ничего, баб Варь. Хорошо. Я понял, чудес не бывает. Бывают пробелы в науке.
– Вот ты мой молодец.
Я прикрыл дверь в ее комнату и уверенно направился к себе. Бывают чудеса, бабуль. Бывают. Завтра увидишь.
Подумав так, я сел за привычную резьбу. С деревянного портрета на меня уже почти смотрел человек, разве что не разговаривал. У него были волнистые волосы, у меня – прямые. Я был «помордастее», как говорила бабушка, а на портрете застыл более утонченный парень. Не похож ни капли, правильно Генка сказал.
Сегодня нужно было только доделать глаза. Те самые.
Закончил я быстро – и часа не прошло. Внутри у меня все трепетало. От фигурки исходило какое-то тепло: холодок, познакомивший нас в первую встречу, ушел. Утром. Все должно случиться утром. Я погасил лампу и в последний (как я надеялся) раз провалился в ненавистную пустую ночь, в небытие без нормальных снов. Ничего. Все изменится завтра. Все наконец-то изменится.
* * *
Когда я открыл глаза, стало очень ярко. Я был к этому готов, но все же зажмурился обратно. А как иначе может быть, когда возвращаешься в мир зрячих? Вокруг шумело – я подумал, что забыл закрыть на ночь окно и теперь в него слетаются звуки со всей улицы.
Телу было как-то странно. Непривычно. Я попытался потереть глаза руками и не смог. Осторожно я тогда разжал веки, пропуская свет по капельке.
И встретился нос к носу с каким-то человеком. Он был пониже меня. Лицо его я видел во всех деталях – немолодой мужичок, с седеющей щетиной, в очках, сдвинутых на кончик мясистого щербатого носа. Смотрит на меня и смотрит. Нет, ну это, в конце концов, неприлично.
Я хотел было сказать ему, что я недоволен таким вниманием, но и этого тоже не смог. По правде говоря, все что я мог – это видеть. Ну, еще немного слышать и чуть-чуть принюхиваться, но вяло, как будто особых сил во мне на это заложено не было.
Я отлично помню, какой ужас на меня тогда накатил. Сперва я подумал, что меня парализовало. Я не знал, за какую мысль ухватиться первой: за радость, что я снова зрячий, или за животный страх того, что не могу двигаться. Намного позже, когда я уже смог успокоить свои мысли, я узнал коридор ДК по звукам – метров семь в ширину, не больше. Бетонные крашеные стены, так хорошо отражавшие голоса. Люди в меховых шапках. На стене напротив меня висела картина с какими-то лесами и полями.
Я стал тем голубоглазым портретом. Да, бабушка. Чудеса и правда бывают – я доказал. Только какие-то уж больно жуткие. Ни пошевелиться, ни уйти, ни сказать, как мне опостылело, что все смотрят и смотрят мне прямо в глаза. Ничего нельзя, только видеть. Я долго свыкался, долго пытался сбежать или хотя бы закричать – тщетно.
Не знаю, что стало с настоящим мной. Один раз приходил Генка. Понятия не имею, что его привело, но он стоял передо мной битый час. Здоровый вымахал детина – бородатый, серьезный мужик. А был когда-то лишь краснощеким мальчишкой. Я знал, что это он тогда бросил злосчастный снежок. Всегда знал. До того случая мы едва здоровались, не то чтобы дружить. Но так же, как молчал он, молчал и я – держал про запас. Думал, я огорчу его этим фактом когда-нибудь, когда мы поссоримся и я буду на него зол. Но, по правде говоря, мы так ни разу и не поругались за все эти годы.
Я все смотрел на него, пока он не ушел, какой-то тоскливый, с поникшими плечами. Даже если со мной, настоящим Федей, что-то и стряслось – я об этом так и не узнал. Но я был уверен, что Генка позаботится о баб Варе, это уж точно.
Выставку работ художника Мальцева во Дворце культуры вскоре закрыли. И мне даже удалось немного попутешествовать. Странное дело: когда я ослеп, я запретил себе мечтать вообще обо всем. О том, чтобы повидать мир, чтобы встретить любовь, стать кем-то, кем я от себя не ожидал стать. Хотя нет, это-то как раз и получилось. И чего я раньше не мечтал? Замкнулся в своей темноте, как будто она меня на все лишила права. Дурак. Надо было мечтать.
Из одного Дворца культуры я отправился в другой. Там тоже все ходили и глазели, только места и света было побольше. Потом жил еще в каком-то зале. Даже отправился на чью-то дачу, и это было радостное время – я почти подружился с приютившей меня семьей. Но дачу забросили вместе со мной, и я долгое время провел в одиночестве. Потом – какой-то рынок, барахолка, пожалуй. Снова чей-то дом. И вот теперь место, где на меня опять глядят люди – невнимательно, вскользь. Как же хочется иной раз с ними поговорить. Но это не галерея, сюда приходят поесть и не